его направили в лазареты, в детские дома, спасали раненых солдат, предохраняли детишек от дистрофии. Что в этом преступного, спрашиваю? И разве сами кортезы не чувствовали, что названное вами грабежом смягчает их собственную вину перед нами, перед пострадавшими в боях, перед нашими голодающими детишками. Мы разрешили женщинам, объединенным в Администрацию Помощи Нормой Фриз, посещать все лагеря военнопленных, все госпитали, все детские учреждения, чтобы они могли сами убедиться, что все изъятое продовольствие идет только на добрые дела. Так не будет ли аморально объявлять аморальными эти акты благотворения? Вот как оно поворачивается, уважаемый Пимен Георгиу. У вас тоже две стороны. И показная – осуждение чужого зла – лишь прикрывает обратную сторону – отрицание реального добра. Осуждать вас за это так же сурово, как осуждаете вы? Или милосердно пожалеть вас, что не сподобились понимать реальную жизнь, если она предстает не в примитивной однолинейности, а совершается как многообразный многосторонний процесс?
Все это Фагуста выкладывал почти доброжелательно. Впервые я слушал его с удовольствием. И не только потому, что он не обрушивал на нас злую критику, а защищал. От его критики мы и прежде могли легко оборониться, указывая на ее односторонность. Его нападки на нас были столь же прямолинейны, как и официальные восхваления Георгиу. Но сейчас он раскрывал неоднозначность наших действий, докапывался до их глубины, а не скользил по поверхности. Я всегда полагал, что обвинение в принципе сильней защиты, сейчас защита брала верх над обвинением. Во всяком случае, я именно это услышал в речи Фагусты.
Пимен Георгиу повернул против Фагусты его собственный аргумент.
– Вы упрекнули меня, что я, не поддерживая действий правительства, вынужден печатать анонимные статьи Гамова в обоснование этих действий. Вы объявили, что только лицемер поступает так. А как вели себя вы? Печатали разгромные статьи против правительства, а сейчас выступаете в его защиту. Разве это не самая явная двуличность? Вы под влиянием победы переметнулись с одной позиции на другую, а меня назвали лицемером. Я мог бы подобрать для вас опреджеление и пожестче – самопредательство. Отречение от того, что недавно исповедовал, восхваление того, что пламенно хулил.
Фагуста засмеялся. Он чувствовал, что его позиция более прочна, чем позиция обвинителя.
– Нет, Пимен Георгиу! Я вовсе не переменил свои мнения о действиях правительства. А если бы и переменил, то без двуличности. Прозрел, исправляю ошибку – движение вперед, но не лицемерие. Но и такое оправдание мне не нужно. Я не изменил своим взглядам.
– Но ваше нынешнее поведение!..
– Оно совпадает с моим прежним поведением. Я критиковал отдельные акты правительства, но не его общую линию. Я был, в сущности, сторонником Гамова, а не противником. И даже как-то говорил об этом Семипалову, только он не понял меня.
– Гамову тоже говорили?
– Он понимал мое поведение.
– И одобрял те критические статьи, что появлялись в «Трибуне»?
– Больше, чем одобрял. Он сам писал их.
– Сам писал? Гамов был тайным сотрудником вашей газеты?
– Рад, что до вас дошла эта истина.
– Гамов сотрудничал в «Вестнике» и одновременно писал статьи против самого себя в «Трибуне»? Но ведь это невозможно!
– Тем не менее это было.
Пимен Георгиу до того взволновался, что уже не говорил, а кричал. Фагуста отвечал ему спокойно. Теперь я понимал, почему он вчера так растерялся, когда Георгиу объявил, что Гамов был тайным сотрудником его газеты. Фагуста не смог допустить, чтобы Гамов противоборствовал с собой, одновременно восхваляя и хуля себя. Ему первому открылась парадоксальность такого поведения – и он впал в ошеломление. Сегодня наступил черед Георгиу потеряться от внезапно открывшейся раздвоенности диктатора. И ему было хуже, чем Фагусте. В конце концов, хвалить себя, обосновывать правильность своих действий – вполне естественный поступок. Но яро нападать на себя? Но зло критиковать собственные действия? Но доказывать в широко читаемой газете, что каждый собственный шаг ведет к великим трудностям и несправедливостям, если не прямо в обрыв? Для здравого смысла это немыслимо. Повторяю: Георгиу было хуже, чем Фагусте.
А всех хуже было мне. Мне открылась тайна, о какой я и подозревать не мог. Я встречался с Гамовым каждый день, мы спорили и соглашались, он поверял мне задушевные желания, свои отдаленные планы. Так мне всегда понимались наши отношения. И все было не так! Одна фраза Фагусты, что Гамов тайно писал статьи против собственной политики, разом, как взрыв мины, опрокинула все огромное здание нашего душевного сотрудничества. Я бы мог сказать, что перед моими ногами разверзлась бездна и уже нет времени отпрыгнуть – такая вычурная фраза точно описала бы мое состояние.
Я с негодованием повернулся к Гамову. Я хотел, не стесняясь тех, кто находился в зале, бросить ему упрек в двуличии. Я хотел обвинить его в недостойном поведении. Гамов молча, ликующе смеялся. Он радовался эффекту признаний Константина Фагусты. Он наслаждался, что наконец высветилась так долго скрывавшаяся тайна – двойственность его поступков. Бессмысленно было бросать ему в эту минуту упреки. Он счел бы их лишь еще одним основанием для своей радости.
Тогда я повернулся к Гонсалесу. И то, что увидел, немного примирило меня с обидой на Гамова. Гонсалес изумился еще больше, чем я. Одного взгляда на его растерянное лицо, всегда бледное, а сейчас налившееся кровью, на его испуганно распахнутый рот было достаточно, чтобы сообразить, в каком он смятении.
Между тем, Пимен Георгиу продолжал перепалку с Фагустой.
– Ваше сообщение о тайном сотрудничестве с диктатором так поразительно, что без дополнительных разъяснений не обойтись. Не соблаговолите ли рассказать, как оно возникло?
Фагуста соблаговолил. Он с удовольствием повторил это ёрническое словцо, чтобы показать, как ему приятно исполнить просьбу обвинителя. Фагуста признался, что порядком перетрухнул, когда его внезапно подняли с постели и под охраной доставили к диктатору. Гамов ждал его в комнатке, ставшей потом знаменитой благодаря усилиям Омара Исиро. Охраны – того же Сербина, неотделимого от жилища Гамова – тогда и в помине не было. Беседа продолжалась до рассвета. Гамов попросил помощи Фагусты в очень важном и очень секретном государственном деле. Оно, это дело, вполне элементарно, если говорить о его техническом выполнении, и чрезвычайно сложно, если описывать его философскую суть. Именно такое определение, «философская суть», дал своей просьбе Гамов – и оно сразу заинтересовало Фагусту, он понял, что речь пойдет о чем-то незаурядном, а все незаурядное – мечта каждого журналиста.
– Многие действия нашего правительства могут оказаться очень непопулярными, говорил мне Гамов, – продолжал Фагуста свой рассказ. – Они вызовут критику. Может возникнуть и противоправительственное движение. Это чревато возможностью бунта. Враждебные страны, та же Кортезия, постараются своими деньгами, своими агентами, своей моральной поддержкой раздуть в открытое пламя тлеющий антиправительственный жар. И возникнет – наряду с внешним – не менее опасный внутренний фронт. Допускать это нельзя. Надо взять критику правительства в свои руки, то есть превратить ее в самокритику. Мы сами отлично разглядим недостатки и прорехи нашего правления, почему не сказать об этом открыто? Читатель, если согласится с такой критикой, примет ее как выражение своих настроений и будет удовлетворен – не зажимают рот! А если кто не согласится с ней, еще лучше, будет подыскивать аргументы, поддерживающие правительство. Открытой критикой своих недостатков мы создадим громоотвод, чтобы каналировать накапливающееся раздражение без вспышек молний.
– Отличный по цели план, – одобрил я. – Но разрешите и мне сразу начать с дозволенной критики. Кто поверит в искренность осуждений самого себя? Или вы не знаете, что самокритика редко вызывает уважение, но гораздо чаще – раздражение. Общее мнение: чего же он сам-то стоит? Видит, что плохо, признает неудачи, но примиряется с ними, только себя ругает. Вы не боитесь такой реакции?
– Потому и пригласил вас, что боюсь. Конечно, ни один из членов правительства не подпишет самонападения на себя. Это выглядело бы комедией. Но почему это не сделать вам? Вы так умело критиковали Маруцзяна. Вы прекрасно справитесь с критикой наших поступков.
– Именно потому, что я умело нападал на Маруцзяна, я не могу напасть на вас. Я вовсе не ваш противник, Гамов. Вы пошли по моему пути, но дальше меня. Я критиковал Маруцзяна, вы его свергли. Вы осуществили то, о чем я мечтал. Боюсь, моя критика будет неискренней