– Я предвидел и это, – сказал Гамов. – Я предлагаю такой план. Статьи против государственной линии буду писать я сам. А вы печатайте их в качестве редакционных. Вашей подписи стоять не будет, и моей, естественно, тоже. Согласны?

Фагуста оглядел нас веселыми глазами. Он переживал минуту возбуждения, почти равного торжеству. Его мощные лохмы вздыбились – волосяная шатеновая аура увенчала голову.

– Я сказал Гамову, что на такое содружество согласен, – продолжал Фагуста. – Мне оно даже облегчает выпуск газеты. Иначе пришлось бы самому изобретать критику правительства, а тут оно само подсовывает материал против себя. И гарантирует, естественно, что наказаний не будет, хотя многим покажется, что опубликование подобной критики должно преследоваться. Но, сказал я Гамову, ваше предложение – политическая игра, ловкая, но не сложная. Вы считаете, что в ней есть какая-то философская суть. Простите мою непонятливость, но философии в политическом обмане я пока не вижу.

– Необычность политического хода и есть философская суть моего предложения, так объяснил Гамов, – продолжал дальше Фагуста. – И еще он сказал, что в физике действие равно противодействию. Правда, закон этот относится только к состоянию равновесия. В динамичной социальной жизни он не всегда оправдывается. Ибо если бы действие не пересиливало противодействия, то не осуществилось бы никакое развитие вообще. Но что действие порождает противодействие, справедливо и в общественных процессах. Значение своих поступков правительство видит и в тех протестах, какие они порождают. И если критику со стороны не услышать, потому что рты заткнуты, то нужно самим взяться за это дело – выяснить степень и формы противодействия. Вот так объяснил мне Гамов. Я не спорил. Философия не моя специальность. Я не имел желания влезать в эту запутанную область. В заключение Гамов вручил мне готовую статью с критикой первых решений его правительства. И я ее в тот же день напечатал от имени редакции. Вот так и пошло наше секретное сотрудничество.

Пимен Георгиу поинтересовался:

– О вашей договоренности с Гамовым знало правительство?

– Гамов предупредил, что ни Семипалову, ни Гонсалесу не расскажет о союзе со мной. А другие члены правительства стояли от Гамова дальше, чем эти двое.

На этом Гонсалес закрыл третий день суда.

Гамов вернулся к себе. Я пошел вместе с ним. В приемной сидели Сербин и Варелла. Варелла почти весело поздоровался с нами, у этого бравого молодца, боюсь, создавалось впечатление, что неожиданный суд не сулит ничего опасного. Сербин с тревогой и надеждой посмотрел на меня. От его прежней ненависти ко мне не осталось и следа. Он знал, что от его кумира Гамова можно ждать любых поступков, созданный им суд над собой был типичным примером такой опасной непредвиденности. И Сербин знал, что я против этого. Он верил, что я спасу его полковника – именно это и сказал мне взгляд Сербина. Объясняться вслух он не посмел.

В комнатке Гамова я со вздохом опустился на диван.

– Какой день, Гамов. Тысячи неожиданностей! В этой связи…

– Знаю, знаю, – весело прервал он меня. – Обрушите на меня массу упреков. Все они справедливы, заранее соглашаюсь.

Я не удержался от улыбки – так запальчива была уверенность Гамова, что он все знает обо мне.

– Не надо, Гамов. Фагуста сегодня доказал, что вы со страстью способны критиковать себя. Против такого искусства я бессилен. Скажите вот что. Вы молча слушаете, что говорят о вас. Боюсь, вам даже нравится, что вас ругает ваш верный – до поры до времени – пигмей Пимен Георгиу, По-моему, это болезненная извращенность, но это уже ваша забота. Не прервете ли свое молчание?

– Прерву, конечно. Произнесу речь.

– Речи вам произносить не впервой. И очень хорошие речи. Надеюсь, с позиций ораторства она не уступит прежним. Но в чью пользу, Гамов?

Он удивился моей непонятливости.

– Как в чью пользу? Раз я придумал этот суд над нами, значит, должен доказать, что он создан отнюдь не болезненной прихотью.

– То есть выступите с обвинениями, а не с защитой?

– Вы правильно понимаете. И надеюсь, вы тоже выступите.

– Тоже с обвинениями?

– Обвинения у вас не получится. Лучше возьмите защиту.

– Взять защиту? – переспросил я. Меня мучило чувство, которого я не мог точно выразить словами. – Зачем вообще эта бессмыслица споров – один обвиняет себя, другой себя защищает? До сих пор мы с вами совершали серьезные дела – вели войну, спасали детей, своих же врагов спасали. Хватало и экстравагантности, но она не отменяла исторической важности действий! Но этот суд! Экстравагантность ради экстравагантности. Зачем он, Гамов? Зачем мне самозащита, мне, одной нашей победой защитившемуся от всяких нападок?

– Очень жаль, что вы этого не понимаете, – холодно сказал Гамов. – Мне думалось, ваш проницательный ум проникнет в глубинную необходимость суда. Впрочем, это ваше дело. Вы сказали, что выступите на суде с защитой. Я правильно понял, Семипалов?

– Не совсем. Конечно, это будет защита. Но такая защита, которая прозвучит для вас как обвинение.

– Именно этого я и хочу. Обещаю слушать вас с большим интересом.

8

Четвертый день суда принес новые неожиданности. Гонсалес объявил:

– Вызываю свидетеля обвинения – бывшего помощника генерала Семипалова Жана Войтюка.

Должен признаться, что исчезнувший Жан Войтюк представлялся мне погибшим. Если уж служба Павла Прищепы не обнаружила его следов, то, значит, его уже нет в живых. Меньше всего я мог предполагать, что Войтюк возникнет из небытия, да еще пойдет на меня с обвинениями.

Он сел за указанную ему сторону стола – около Пимена Георгиу. Его вид поразил меня. Конечно, я понимал, что он не блаженствовал в домах отдыха, скрываться надо было по-настоящему. Но что он так опустится, – не ожидал. Он и раньше не брал особенным изяществом, но, хорошо одетый, чисто выбритый, в неизменно свежем белье, пахнущий хорошим табаком и духами, производил приятное впечатление. Я вспомнил Вилькомира Торбу, когда того привели на встречу с Гамовым прямо из подвала, где он скрывался несколько суток среди стояков отопления, без еды, в грязи, утоляя жажду из какой-то натекшей на полу лужи. Правда, Войтюк не был небрит, как Торба, пиджак его не был в пыли и пятнах, рубашку он успел переодеть, зато исхудавшее лицо, заострившийся подбородок, впавшие глаза свидетельствовали о гораздо больших лишениях. Во мне настолько засел образ внешне безупречного дипломатического сотрудника, что я, наверно, сразу бы и не узнал его, если бы столкнулся с ним на улице.

И еще одну важную перемену я обнаружил в нем сразу, как он заговорил. Я знал Войтюка разным – осторожно нащупывающим пути ко мне, наглым, когда ему показалось, что он хитро завлек меня в капкан, безмерно испуганным за красавицу жену, внезапно оказавшуюся в железных тисках Гонсалеса, смиренно покорным, когда я объявил, что он обязан служить мне, вновь радостно воскресшим, когда эта служба предстала чуть ли не подвигом – я согласился на союз с его хозяевами. Но при всех переменах обличья он ни разу не терял присущей ему внутренне – наверно, профессиональной у каждого дипломата – респектабельности. Немыслимо было и подумать, что он способен орать, дико размахивать руками, грязно ругаться, лезть в драку. Ничего от былой воспитанности не осталось внешне в озлобленном, изголодавшемся бродяге, явившемся на суд свидетелем обвинения. От него надо было ожидать скандалов, а не речей, брани и проклятий, а не аргументов.

Впрочем, ума он полностью не потерял. И понимал, что нынешний облик не свидетельствует в его пользу. И если он к нему добавит и несдержанность в словах, и личные оскорбления, а этого как раз хотелось, то сильно ослабит обвинения против меня. Он одергивал себя чуть ли не в каждой фразе.

Вы читаете Диктатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату