Студенты сначала прислушивались, потом оцепенело сидели, непонимающе оглядываясь на Гуковского, а потом, не обращая внимания на монотонные звуки, которые доносились со сцены, начали перешептываться. Галдеж нарастал и, наконец, все перестали слушать.
Хармс слегка постучал палкой об стол. Раздался смех, кто-то возмущенно крикнул, засвистели. Хармс вскочил и стал бить палкой по столу:
— Саша, кончай читать, — и, обращаясь к залу, крикнул: 'В таких бардаках я не выступаю'.
Это вызвало взрыв возмущения. На сцену вылетел студент Векслер, сжимая кулаки, он закричал:
— Немедленно извинитесь! Ваше поведение оскорбляет наших девушек!
— Девушек??
В первом ряду сидела нежная, миловидная, пышноволосая брюнетка. Она с восторгом смотрела на бушующие страсти и улыбалась, а потом тихонько захлопала в ладоши.
Хармс и Введенский заметили ее, посмотрели друг на друга, и в один голос прошептали:
— Чур, моя!
Хармс сумел найти девушку в толпе и назначить ей на следующий день свидание. Это была сестра одного из первокурсников — Анна Семеновна Ивантер или, учитывая ее юный возраст, просто Нюра.
Весной того же года, в марте, Хармс и Введенский выступали в институте с 'чинарской поэзией'.
Хармс — чинарь-взиральник. Введенский — чинарь — авторитет бессмыслицы. Эти имена — выдумка Хармса, как бы означали участие поэтов в закрытом поэтическом союзе, шире — 'в небольшом сообществе единомышленников и друзей'.
Вечер прошел со скандалом. Наиболее эпатирующими оказывались обычно стихи Введенского, который при этом прекрасно умел вести диспуты.
С ними полемизировали члены ленинградской ассоциации пролетарских писателей: преподаватель политграмоты Иоффе и студент Железнов. А через несколько дней 3 апреля молодежная газета 'Смена' поместила разгромную статью 'Дела литературные' (о 'чинарях'), в которой поэзия Хармса и Введенского подверглась разгрому. Но на этом Железнов не успокоился. Он ходил по факультету и собирал подписи под письмом в Союз поэтов.
Это был донос. Только время еще не подошло.
Однако Хармсу и Введенскому пришлось писать объяснение.
Весной 1929 года по Ленинграду были расклеены афиши с броским заголовком:
НАХЛЕБНИКИ ХЛЕБНИКОВА (первый рассказ отца)
Афиша сообщала, что в Троицком театре состоится литературный вечер со следующей программой: выступление профессора С.И. Бернштейна с докладом о фонетических особенностях поэтической речи Хлебникова, доклад Альвека 'Нахлебники Хлебникова' и, в заключение, чтение стихов Туфанова и Альвека.
От афиши явно пахло скандалом. Задолго до начала небольшое помещение Троицкого театра было набито студентами-филологами до отказа. Билеты продавались только входные. Где сел, там и твое место. И явно билетов было продано больше, чем было этих самых мест.
Скромнейший Сергей Игнатьевич Бернштейн начал вечер своим докладом. Не все понимали суть его фонетических изысканий, но мы, студенты, чувствовали себя, как всегда на его лекции. После выступления вопросов не было. Все понимали, что это не главное.
За Бернштейном выступил Альвек с докладом о нахлебниках Хлебникова. Суть доклада сводилась к тому, что все: Асеев, Сельвинский, Хармс, а в особенности Маяковский — обворовывали доверчивого Велимира Хлебникова. Он манипулировал цитатами, ссылался на слова самого Хлебникова, но за всем этим крылась лютая ненависть, подогретая завистью ко всем поэтам.
Закончив доклад, Альвек сказал, что обсуждение доклада будет после чтения стихов и объявил выступление Председателя Земного шара Александра Туфанова.
АЛЕКСАНДР ТУФАНОВ (второй рассказ отца)
О Туфанове мы знали, что он работает счетоводом в домоуправлении и после смерти Хлебникова присвоил себе титул Председателя Земного шара. Так он именовался на афише.
Из-за кулис вышел Александр Туфанов, и вздох удивления прошелестел по залу. Перед нами появился маленький горбун, два горба — спереди и сзади. Весь он облачен в какой-то средневековый камзол, а рубаха кончалась кружевным жабо, обрамляющим бледное лицо. Длинные прямые волосы ниспадали на плечи. Пушистые усы и старомодное пенсне на черной ленточке, которую он то и дело поправлял.
И это Председатель Земного шара?
Но никто не засмеялся. Смешного не было, было как-то неуютно и жалко.
Он вышел с гармоникой в руках, сел на стул, короткие ножки не доставали до пола. Рядом с ним встала женщина с распущенными волосами, в сарафане и расшитом жемчугом кокошнике. Она тоже держала гармонь. В ней мы сразу узнали кассиршу, которая продавала билеты.
— Мы с женой, Марией Валентиновной, исполним мои стихи, — неожиданно высоким голосом начал Туфанов.
И вот под аккомпанемент двух гармоник они запели на манер русских северных сказателей его стихи. На бедную женщину было тяжело смотреть, так она смущалась оттого, что на нее уставились сотни глаз. Но когда она взглядывала на мужа, в ее взоре была не просто любовь, а восторг, восхищение почти религиозное.
После каждого стихотворения им хлопали из вежливости. Председатель величественно кланялся и снова начинал петь, переходя на речитатив. Все это было так далеко от нас, от наших взглядов, что и скандала устраивать не казалось возможным.
Но вот ушел со сцены и Председатель Земного шара, ушла и Председательница. Появился Альвек.
АЛЬВЕК (третий рассказ отца)
Об Альвеке мы слышали впервые. Это был нагловатого вида молодой человек, лет двадцати семи, не более. Жгучий брюнет с глазами гипнотизера. Когда он читал лекцию, то мотался по сцене, истерически выкрикивая слова.
Теперь он сообщил, что прочтет стихи, которые предварил эпиграфом из протопопа Аввакума. Стихи звучали так:
Я в каждой б… души не чаю…
Первая же строчка вызвала в зале что-то невероятное, стучали, кричали, визжали. Альвек поднял руку, подождал, пока установилась тишина, и прочитал:
Я в каждой б… души не чаю…
На девушек было занятно смотреть, они и смутились, и от души веселились: еще бы — такое не каждый день услышишь со сцены. Но когда Альвек в третий раз прочитал ту же строчку, раздались голоса:
— Ребята, у него кроме этого ничего больше нет.