Альвек махнул рукой и сказал:
— Не хотите слушать, не надо. Что вы скажете по существу вопроса? Перейдем к диспуту.
Несколько человек ринулись к сцене, но я опередил других и встал рядом с Альвеком. Был я моложе его, похлипче фигурой, но выше. Суть моего выступления сводилась к следующему — на базаре мелкий воришка, обокрав кого-нибудь, бросается бежать с криком: 'Держи вора!' Так вот и Альвек, обкрадывающий память о Хлебникове, чтобы не быть пойманным, истошно кричит: 'Нахлебники Хлебникова!'
Альвек, смерив меня презрительным взглядом, заявил:
— Кто еще хочет выступить? А этому недоноску я и отвечать не буду.
Из зала кричали:
— Сенька, дай ему в морду!
На сцену лезли желающие выступить. Я угрожающе шагнул в сторону Альвека. Он бросил в зал оскорбительную реплику, назвал всех 'б… — недоносками' и убежал за кулисы. Увы, догнать его не удалось: Альвек удрал на заранее подготовленном извозчике. Не было нигде и Туфановых. Виктор Ивантер выразил сожаление, что Альвека ни разу не стукнули по морде. А один одессит бил себя по голове:
— Как я-то. Я не догадался, что надо занять все выходы, мы бы тогда не дали ему выручку увезти!
Много лет спустя я у букинистов разыскал томик стихов Альвека. Во время войны книжка у меня пропала. В памяти сохранилась только первая строчка:
— Я в каждой б… души не чаю…
Первое свидание
Нюра ждала Хармса около лестницы Думы. Он должен был подойти со стороны Дома книги. Хармс был необыкновенно педантичен и точен, если он назначил свидание на какое-то время, то можно было не сомневаться, что с первым ударом Думских курантов он склонится перед вами в изящном поклоне.
Нюра увидела, что толпа расступается, освобождая кому-то дорогу. Это шел Хармс. О том, как экстравагантно, броско и неожиданно одевался Хармс, написано много. Это интересно читать, можно образно представить и мило улыбнуться: 'экий чудак-озорник' — короткие брюки, гольфы, английская куртка, белоснежная рубашка и красивый элегантно завязанный галстук. Котелок или кепи и трость, и прикрепленные на цепочке карманные часы размером с блюдце. Хармс всегда останавливался, чтобы взглянуть на циферблат. Гигантских размеров кривая трубка, и при всем этом невозмутимый, непроницаемый взгляд больших голубых глаз. Возвышаясь над окружающими, он не смотрел свысока, нет — он просто никого не замечал.
Хармс подошел к Нюре, улыбнулся, взял девушку под руку и куда-то повел… Нюра не могла поднять глаза, ночувствовала, что Хармс что-то говорит, однако не слышала, да и не могла слышать — ей казалось, что весь Невский, весь Литейный, весь Владимирский сбегаются и смотрят, тычут пальцами. Улюлюкают, не над ними, не над ним. А над ней. Было страшно до ужаса.
— Ну, как? — спросил Хармс.
— Что как? — пролепетала Нюра.
— Стихи.
— Я не слышала.
— Привыкай, Нюра, выше голову, — Хармс согнутым указательным пальцем приподнял ее подбородок. — Нос выше, вот так. Не забывай, что я Визирь Земного шара, а ты — при мне.
Он озорно рассмеялся, подхватил Нюру, завертел и потащил дальше, что-то напевая и размахивая тростью. Вдруг остановился.
— Знаешь, что? Конечно, не знаешь. Я написал пьесу. Ты будешь играть в ней главную роль. Ты — Елизавета Бам.
Вина я чашу подношу
К восторженным губам
И пью за лучшую из всех
Елизавету Бам.
Чьи руки белы и свежи
Ласкают мой жилет…
Елизавета Бам, живи,
Живи сто тысяч лет.
В тот же вечер Нюра познакомилась и с Александром Введенским.
Елизавета Бам
Первый и пока единственный раз спектакль играли 24 января 1928 года в Доме Печати, что на Фонтанке, в программе обэриутов 'Три левых часа'.
Час первый был поэтическим, обыгрывался лозунг, что 'искусство это шкаф', выступали Хармс, Введенский, Заболоцкий, Вагинов, Бехтерев и другие поэты. На сцене стоял обычный платяной шкаф — через шкаф ходили, залезали наверх, сидели, прыгали и т. д. Второй час был отдан пьесе. Постановку 'Елизаветы Бам' осуществили Бахтерев, Левин и Хармс. Героиню играла Нюра. Долго репетировали. Очень труден был вычурный, подчас несвязанный текст. В сюжет пьесы то и дело вклинивались посторонние темы, интермедии, не относящиеся, как казалось, к сюжету. На репетициях отрабатывалась динамика действия, а Хармс большое значение придавал выразительности отдельных фраз, в то время, как другие могли быть прочитаны монотонно. Почему именно так, а не иначе, было неясно, и тем труднее проходили репетиции.
Анна Семеновна вспоминает:
— В день спектакля я очень волновалась. Хармс все время был чем-то занят, забежав в гримерную, внимательно осмотрел мое коротенькое детское платьице, поправил бант и опять куда-то убежал. Александр, он играл в пьесе маленькую роль нищего, как мог успокаивал меня. Текст пьесы был жуткий. Хоть Хармс и репетировал отдельно со мной, но алогичность событий меня убивала. Например, ни с того, ни с сего я говорила: 'Иван Иванович, сходите в полпивную и принесите нам бутылку пива и горох'. А Иван Иванович отвечал: 'Ага, горох и полбутылки пива, сходить в пивную и оттудова сюда'. Я поправляла: 'Не полбутылки, а бутылку пива, и не в пивную, а в горох идти'.
На репетиции я нечаянно сказала 'фасоль'. Даня спокойно поправил: 'горох' и добавил, что это принципиально. По ходу пьесы на сцену выносили полено и пилили его, а хор в это время пел:
В то время, пока моя мамаша, так у Хармса, не мама, не мать, а мамаша что-то поет, я привязываю к ее ноге веревку со стулом. Кончив петь, мамаша уходила и волочила за собой стул. А папаша мой произносил такие афоризмы:
— Покупая птицу, смотри, нет ли у нее зубов. Если зубы есть, то это не птица.