звуков — гласных, согласных, нечленораздельных. Больные вели себя по-разному — кто-то безостановочно и молча мельтешил по коридору, кто-то, застыв или двигаясь, разговаривал сам с собой, кто-то — с соседкой; худая, сгорбившаяся старушка, стоя в углу на повороте, смотрела себе под ноги и громко вскрикивала. Молодая, лет тридцати, высокая женщина с копной рыжих волос, увидев идущего по коридору посетителя, начала нервно дергать за ручку и пыталась открыть дверь в палату, толкая ее плечом.
— Не так, голубушка.
Медсестра отстранила больную, нажала на ручку и открыла дверь на себя.
— Проходите.
Больная проскользнула в палату и со стуком закрыла за собой дверь.
Коридор свернул направо, и прямо за углом они вошли в небольшую чистую палату — комнату свиданий. Пахло хлоркой, полы еще блестели полосками воды, у дальней стены возле окна стоял небольшой столик — пластиковая столешница на металлических ножках. Вплотную к столику, глядя в окно, сидела мать Митрохина. Она повернулась на звук открывшейся двери и, увидев сына с увесистым пластиковым пакетом, всплеснула руками:
— Сережа, ну ты опять с подарками и едой!
— Мам, это от Маши пирожки, котлеты, вот немного копченой колбасы, сок, мандарины, а это письма от Тани и Миши, — сказал Митрохин и достал конверт.
Митрохин начал было выкладывать все на стол, но мама замахала руками:
— Не надо, скоро обед, а это я попрошу в холодильник положить, потом съем.
— Ну вот письма почитай, что внучка с внуком пишут.
— Потом, потом. Ты скажи, домик-то продал?
Это был первый вопрос, который Митрохин всегда во время визитов слышал от матери. Она очень беспокоилась, что Сережа никак не продаст ее домик, который, по ее представлениям, был целое состояние — восемь соток земли, дом, сарай, сад и даже небольшой огород. Увы, за полгода никто серьезно не поинтересовался этой собственностью, и Митрохин сомневался, что на дальней окраине возле завода кто- то вообще захочет это все купить, хоть и за небольшие деньги. Об этом он маме не говорил, старался ее успокоить:
— Мам, ну конечно интересуются, хотят купить, но по нынешним временам мало кто может позволить себе покупку дома.
— Сереж, ты смотри не продешеви, не меньше полмиллиона проси, земля сейчас дорогая, я вон по радио слышала, что многие строиться хотят, а у нас место какое отличное, сам знаешь, так что торгуйся.
Митрохин успокаивал маму, заверяя ее, что он сделает все так, как она говорит, обязательно будет торговаться и, конечно, не продешевит, дабы получить средства на образование для Тани и Миши. Он повторил одну и ту же мысль несколько раз в разных выражениях, потом стал рассказывать про успехи детей в школе, что вот Таня заканчивает год с одной четверкой по алгебре, а Миша — с четверками по русскому и литературе, зато он участвовал в районной олимпиаде по физике и занял третье место.
Рассказывая о семье, Митрохин с тревогой вглядывался в лицо матери — тогда осенью, после больницы, она явно сдала, но и здесь, в интернате, как-то не поправилась, а сейчас, несмотря на весну и тепло, выглядела уставшей, осунувшейся. Лицо ее стало одутловатым, оттенок кожи — серым, даже грязноватым каким-то, словно она давно не умывалась, хотя мама всегда отличалась любовью к чистоте и порядку, впрочем, и в интернате все было достаточно чисто и аккуратно. Она заметно располнела, явно замедленно реагировала на его слова, часто переспрашивала, взгляд ее после первых минут возбуждения от встречи потух, она почти неподвижно смотрела перед собой. А ведь ей было еще далеко до семидесяти.
Митрохин продолжал рассказывать о детях, работе и перестановках в институте, где он преподавал, рассказал, что Маша переболела гриппом, но в его голове тикали, как настенные часы, вопросы «почему? что произошло?». Вскоре он заметил, что сбивается в последовательности вспоминаемых событий, повторяет одни и те же фразы и выражения, разговор превратился в сумбурный и сбивчивый монолог. Он замолчал, поглядел на мать, она явно устала, склонила голову на плечо, прикрыла глаза — еще минута, и она задремлет.
«Да, пора, маме надо отдохнуть, а мне — все это продумать». Митрохин приподнялся, тронул маму за плечо:
— Мама, пора обедать. Может, я отвезу тебя в палату? Или лучше сразу в столовую?
Наталья Семеновна вскинула голову, поглядела на сына непонимающим, отстраненным взглядом, потом, как бы придя в себя, закивала головой:
— В палату, в палату. Мне туда обед приносят, я поем и потом отдохну. А ты, Сереженька, езжай, Машеньке передай поклон, поцелуй внуков, пусть не болеют и хорошо учатся. Их дед всегда повторял: «Ученье — свет, а неученье — тьма».
Развернув коляску, осторожно, чтобы не задеть дверной косяк, Митрохин попятился задом и перекатил коляску через сбитый деревянный порожек. Потом, развернув ее вперед, он направился в дальний конец коридора, где находилась мамина палата. Было пусто — время обеда. Палаты были открыты, в некоторых лежали больные, глядели в сторону двери, видимо ожидая, когда санитарки придут с обедом и покормят.
Да, поедят, потом они уснут, после сна принесут судно, потом будет полдник, затем ужин, опять судно и сон. Комок подступал к горлу, защипало глаза. Митрохин катил кресло, ощущая медленное вращение его хромированных металлических колес, сопротивление коричневого старого линолеума под ногами, тяжесть маминого усталого тела, напрягшиеся мышцы своей согнутой спины. Вот и последние десять шагов.
В дверях предпоследней палаты стояла пожилая полная женщина все в том же больничном фиолетовом халате, на костылях и настороженно выглядывала в коридор.
— Молодой человек, а ты не батюшка?
Митрохин от неожиданности опешил, растерянно поглядел на нее, не зная, что сказать, и как-то то ли кивнул, то ли мотнул головой.
— Так ты батюшка? А крестик у тебя есть?
Опять крестик. Почему здесь все спрашивают про крестик?
— Есть. Мой крестик. Но я не батюшка.
— А еще есть? А то я свой потеряла, вот теперь и мучаюсь, не сплю по ночам. А у бабушки есть?
— Зина, — мама, встрепенувшись, поглядела на больную, — ты не приставай. Есть у меня крестик, ты уже спрашивала. А тебе пусть твой Витька принесет. Пошли, Сережа. Вечно ей делать нечего, все стоит в дверях, ко всем пристает.
— Молодой человек, принеси мне крестик, пожалуйста.
Митрохин быстро закивал головой, глядя на ее наполняющиеся слезами глаза:
— Хорошо, хорошо. В следующий приезд привезу.
Он толкнул коленкой коляску и покатил к двери маминой палаты.
— Эта Зинка вечно никому прохода не дает, все чего-то просит. Сережа, не слушай ее, муж ее Виктор уже два раза привозил крестики, а она срывает и куда-то прячет. Зачем ей крестик, если она не носит?
Оказавшись в палате, мама вздохнула, встрепенулась и, не глядя на сына, обронила:
— Две недели назад Нина умерла. Ее на местном кладбище похоронили, никто из детей, ни сын, ни дочь, не приехали.
Митрохин вздрогнул, поглядел на маму, на пустую кровать в углу, где лежала Нина Ивановна. На подоконнике рядом обычно стояло несколько фотографий в рамках — ее внуки и единственная внучка. Теперь их не было, а была двухлитровая банка с первой, едва распустившейся сиренью. Что сказать, ответить? Митрохин не знал. Посочувствовать? Но — кому? Маме? Умершей? Неприехавшим детям и забывшим ее внукам? Он наклонился, как-то неуклюже вывернув шею, заглянул в мамины светло-серые глаза и зачем-то спросил:
— А от чего она умерла, мама?
— От болезни, сынок.