равнодушно, как о чем-то неосуществимом. Было даже как-то стыдно, что вообще пыталась сделать нечто подобное.
* * *
Состояние глубокого отчаяния у писателя, который не пишет.
* * *
В мрачные часы уныния и бессилия я шла в прекрасный Хартфордский музей (Коннектикут) смотреть одно римское полотно Каналетто — коричневато-золотистый Пантеон на фоне голубого закатного летнего неба. Всякий раз я уходила из музея просветленной и согретой.
* * *
Году в 1941-м, в Нью-Йорке, я случайно обнаружила у москательщика четыре гравюры Пиранези, которые мы с Г. купили. На одной из них, с видом на Виллу Адриана, которую я тогда еще совсем не знала, изображена Канопская часовня, откуда в XVII веке были вывезены стилизованная под египетскую статуя Антиноя и базальтовые статуи жриц, теперь находящиеся в Ватикане. Круглое строение, треснувшее, словно череп, с которого свисает, будто пряди волос, какой-то странный кустарник. Почти медиумический гений Пиранези уловил здесь наваждение, тягучую рутину воспоминания, трагическую архитектуру внутреннего мира. Многие годы я почти каждый день смотрела на эту гравюру, и у меня даже мысли не возникало о давнем и, как казалось, заброшенном предприятии. Таковы причудливые повороты того, что называется забвением.
* * *
Весной 1947 года, разбирая бумаги, я сожгла записи, сделанные в Йеле, — посчитав, что они окончательно стали ненужными.
* * *
Тем не менее имя Адриана фигурирует в моем эссе о греческом мифе 1943 года, опубликованном Кайуа в «Леттр франсез» в Буэнос-Айресе. В 1945-м образ утонувшего Антиноя, унесенного, так сказать, рекой забвения, вновь всплывает в другом, еще не изданном эссе «Песнь свободной души», написанном перед тем, как мне случилось серьезно заболеть.
* * *
Без конца говорю себе, что все, о чем я здесь рассказываю, предстает в ложном свете из-за того, о чем я умалчиваю: в написанном лакуна еще заметнее. Здесь ничего не говорится о том, что я делала все эти трудные годы, ни о мыслях, ни о работах, ни о тревогах, ни о радостях, ни о мощных отзвуках событий внешнего мира, ни о беспрерывном испытании себя оселком фактов. А еще я обхожу молчанием опыты болезни и другие, более сокровенные, которые они за собой влекут, — и вечное присутствие любви или поиски любви.
* * *
Неважно: потребовалось, наверное, это нарушение связи, этот разрыв, эта ночь души, которую столькие из нас пережили тогда — каждый по-своему и часто трагичнее и ощутимее, чем я, — потребовалось все это, чтобы понудить меня к попытке преодолеть не только расстояние, отделяющее меня от Адриана, но главным образом то, что отделяет меня от самой себя.
* * *
Полезно все, что делаешь для себя, даже если о пользе не думаешь. В годы, проведенные в разлуке с родиной, я продолжала читать античных авторов — тома издательства «Лоэб-Хайнеманн» в красных и зеленых обложках заменили мне отечество. Один из наилучших способов реконструировать мысли человека — это воссоздать его библиотеку. В течение нескольких лет, сама того не ведая, я таким образом заранее работала над тем, чтобы вновь заполнить книгами полки в Тибуре. Оставалось лишь вообразить опухшие руки больного над развернутой рукописью.
* * *
Сделать изнутри то, что археологи XIX века сделали извне.
* * *
В декабре 1948 года я получила из Швейцарии оставленный во время войны на хранение чемодан с семейными бумагами и письмами десятилетней давности. Я села у огня, намереваясь поскорее справиться с делом, очень похожим на жуткую опись вещей после чьей-то смерти; так я провела в одиночестве несколько вечеров. Я развязывала пачки писем, пробегала глазами, прежде чем уничтожить, груду корреспонденции, полученной от людей, мною забытых и забывших меня, живущих или уже умерших. Некоторые из этих листков относились ко времени предшествующего поколения; сами имена мне ничего не говорили. Машинально я бросала в огонь мертвые свидетельства обмена, мыслями с исчезнувшими Мари, Франсуа, Полями. Развернула четыре или пять страниц, отпечатанных на машинке, уже пожелтевших. Прочла обращение: «Дорогой Марк...» Марк... О каком друге, любовнике или, может, дальнем родственнике идет речь? Я не помнила этого имени. Прошло несколько минут, прежде чем я поняла, что Марк — это Марк Аврелий и в руках я держу фрагмент утраченной рукописи. С этого момента у меня уже не возникало сомнений: книга во что бы то ни стало должна быть написана заново.
* * *
В ту ночь я вновь открыла два тома из тех, что также были мне возвращены, — остатки разрозненной библиотеки. Это были Дион Кассий в прекрасном издании Анри Этьенна [3] и посредственно изданный том Historia Augusta [4] — два главных источника сведений о жизни Адриана, приобретенных в ту пору, когда я замышляла написать эту книгу. Все, что мир и я пережили в эти годы, обогатило хроники ушедшей эпохи, пролило иной свет и бросило иные тени на жизнь императора. Еще недавно я думала прежде всего о человеке просвещенном, о путешественнике, поэте, любовнике — ничто из этого не исчезло, но теперь в моем воображении впервые среди всех прочих ликов необычайно отчетливо рисовался самый официальный и вместе с тем наиболее таинственный лик императора. Я жила в рушащемся мире, это научило меня понимать значимость Государя.
* * *
Мне доставляло удовольствие писать и переписывать портрет человека почти мудрого.
* * *