(Труба-чева, внука Флоренского), с которым заседает в комиссии.
15.5.1987. Аверинцев в Архивном институте говорил о традиции, цитировал Ранке о том, как трудно знать, wie es eigentlich gewesen war, Тынянова; вершинные достижения никогда не следствие прошлого, историческая причинность не ведет от одного вершинного достижения к другому. Человек 19 века еще bona fide, без рефлексии, принадлежал традиции. Или в 18 веке. Уютно в защищенном уголку, было. Теперь «мы не можем отказаться от понимания, если сохраним совесть». Но: уже нет гарантий для сохранения памяти, это нам уже только доступно как решение воли [13]. Он так хорошо говорил о бесе: он предлагает, любимая шутка его — выбирай, вот в моей правой руке, вот в моей левой. Но не надо принимать этот выбор; ясно, что у него ни в той, ни в другой руке ничего нет, одна дрянь. И еще так хорошо сказал: «Человека легко спровоцировать, и не надо его провоцировать. Если оставить его за закрытой дверью, он будет сердиться, даже если за дверью делаются исключительно хорошие вещи».
Много говорил о личных правилах для себя и общих правилах для всех. Как люди выходят из парижского метро: каждый знает, что дверь перед ним придержат, и оттого движение исключительно быстрое и беспрепятственное. Снова цитировал Честертона: если я горжусь Шекспиром, стихами Чосера, трафальгарской победой, тогда как Чосеру не подал ни единой идеи, то я должен, принимая наследство, принять и все долги.
Спросили о Михаиле Александровиче Л ифшице. Его образ мысли мне был чужд, а его последовательность, как всякая прямота, внушала уважение. Спросили о реформе образования. Я не профессионал и не буду строить утопии: к ним отнесутся с отвращением. Но мог бы высказать пожелание. Мне пришлось быть в школе, где учатся мои маленькие детки. Набор прозаиков на портретах в школе — еще куда ни шло, хотя многих мне там не хватало. Но поэты... они были в гро-
349
тескном противоречии с тем, что обычно читают культурные люди. В школе внушают иллюзорную беспроблемность. Подросток потом узнаёт другое, и мир для него раскалывается.
О плюрализме. Здесь опять дьявол, его любимая игра. Не надо выбирать между плюралистом и его оппонентом и бить инакомыслящих по голове. Я отказываюсь выбирать между фанатизмом и реля тивизмом, я скажу: неужели у вас нет чего-нибудь получше?
Другой — не объект, а партнер нашего сознания.
Оставляю на совести физиков их уверения, что предмет физиков гуманитарен.
Даже дата: внутри какого человеческого сообщества находится
сведение о дате?
Все гаспаровские заготовки были бы только заготовками, если бы Гаспаров не понимал еще к тому же стихи.
Я не уверен, что культура была сильной стороной Хемингуэя.
Книга — что-то вроде письма до востребования. Можно, конечно, читать книги, не мне адресованные. А ведь есть адресованные мне, которые сделали бы мою жизнь моей жизнью. Чтение включено в жизнь, не наоборот. «Вот я это прочитаю и я должен изменить свою жизнь, иначе зачем мне читать книги?»
Ему записка: «Говорите больше, пожалуйста, не подходите к концу». — «Во многоглаголании несть спасения».
Что народ дал человечеству? Но важнее, что человечество взяло у народа.
Какое влияние массовой культуры на наше сознание? Думаю, такое, какое мы ей даем оказывать.
«Плаха» Чингиза Айтматова — важное явление социальной жизни. Но литературы? Мне больше нравится не сам роман, а некоторые замечания автора в связи с ним.
Розанов чувствует свободу русской речи. Но его взгляды? Выразить только мгновение.
Гегель богаче чем кажется. И он страшен иногда.
Искусство? Его можно определить по Евангелию: удостоверение тех тайн, о которых необходимо молчать. Искусство дает ощущение моральной и духовной доброкачественности, арет^.
О французской культуре. Она больше закрытая. Она хуже поэтому для перевода. А что с именами делают французы... Авеню Эсно-
350
вер... Сюке... Впрочем, и у англичан сайки. Нам близка тут немецкая культура. Мы и немцы это две культуры, которые дали явление литературного перевода как грандиозное литературное явление.
Портрет интеллигентного человека? Вот вместо портрета: у него должно быть различение между тем, что принято в его круге, и общими нормами.
Читает записку себе: «Вы бы лучше не читали лекции. Дикции у вас нет. В изложении сумбур. Человек Вы, может быть, знающий, но донести свои знания не можете».
Слова постмодернизм, посттоталитаризм звучат так, словно наступает конец света. Но не обязательно от увлечений и крайностей путь ведет к остыванию, равнодушию. Может быть и к трезвости, которая не равнодушие.
Спросили о кооперативном архиве. Может быть; но прежде чем его организовывать надо изменить статус государственных архивов. Чтобы архивы, где нет военных секретов, были открыты и были памятью, а не запертым сундуком. У нас к сожалению сейчас другое. Один знакомый итальянец после посещения не архива даже, а просто Ленинской библиотеки, говорил мне: «Ну, знаете, я со времен, когда служил в армии, таких переживаний не имел».
Полная деидеологизация культуры? Это, похоже, утопия.
Итак больше 3,5 часов плотной работы. Было телевидение, похожее на громил; Афанасьев хотел было инсценировать: попросил авторов записок попозировать перед камерой. Аверинцев и ухом не повел, ничуть не перестроился и продолжал свой монолог наедине с записками. Потом было интервью с Афанасьевым, который сразу подобрался; подвернулся и француз Грабар. Всех под софитами охватывал тик официальной подробности; Аверинцев остался прежним. Когда его спросили, кого бы он мог порекомендовать для выступлений во Франции, он назвал Сергея Георгиевича Бочарова.
16.5.1987. Я увидел владыку Антония вблизи, и он очень постарел, вынут как бы тот огонь. Но не страшная бездна, которая во взгляде. Он несколько раз качнулся, споткнулся о ступеньку, перед своим словом крепко оперся посохом о пол и лег лбом на рукоять. Говорил как бы мне о печи, в которой Бог, и об унынии, которое откуда может быть, когда Он нас любит и занимается нами даже в мело-
351
чах. Было жарко и душно до обморока; как потом сказал Аверинцев, дышали только духом. Аверинцев как бы сожженный, очень худой, в один момент показался Ренате теряющим сознание. Нет; но он был в профиль почти страшен черной смертельной красотой боя. Он весь в бою: только что из ФРГ, сейчас на международной религиозной конференции в честь тысячелетия крещения и каждый день лекция или две. Сегодня в Политехническом: всё превратилось в ответы на вопросы на богословские темы, о законе природы и благодати. Когда мы проезжали метро «Университет», Аверинцев сказал, что в среду умерла старая дама, еврейка, доминиканская монахиня, жившая в том доме, где рыбный магазин и кулинария. «И когда я узнал ее, то пространство стало для меня другим, я понял, что по видимости о вещах судить нельзя». Интересно, когда я слушал эти слова Аверинцева, для меня пространство стало другим — большим? Нет: пространством вокруг таинства, ни большим, ни малым.
17.5.1987. Сегодня мы не были в храме, а Аверинцев, так измученный вчера, поехал к ранней литургии, вернулся, и только тогда мы все отправились в Переделкино. Он рассказывал о Фери фон Лилиенфельд, которая сочувствует России, говорила в Тутцинге о мученичестве, вкладе русской церкви, и навлекла на себя скрипучие гадости официальных, Виталия Борового и др. Аверинцев сидел один в первом ряду и влюбленно смотрел на нее, аплодировал под ревнивыми взглядами соотечественников. Они публично упрекнули его после его доклада («Der Siegel derTaufe auf der nxssischen Sprache») за вяч-ивановское