крашеными яркими девицами, и я подумал, какой контраст.
Ехали обратно по странной пасхальной ночной Москве, где то и дело группки людей поднимают руки. Аверинцев рассказывал, как, когда он лежал долго — около месяца — в академической больнице, ему исследовали горло и ничего не смогли сделать, он похрипывает еще и больше и так же продолжает закапывать в нос какое-то лекарство, — так вот, ему с его этажа в больнице всё время хотелось в окно крестить людей, проходящих по улице, вообще Москву за окном. Я сейчас думаю, может быть это было продолжением подводной мысли о священстве. И еще: когда, около 1980 года, они с семьей сняли дачу по Казанской дороге, совсем рядом со станцией, ему шум дороги первое время мешал не только работать, но и спать, и он даже ворчал про себя на такую помеху. До одного случая ночью. В очередной раз он проснулся от проходящего поезда — я как-то очень хорошо знаю, что это за поезда по Казанской дороге, — и после привычной недовольной мысли ему вдруг пришла в голову другая: что шумит не поезд, механизм, а что шум этот только сопровождение другого, неслышного обстоятельства, что по дороге проезжают люди со своими мыслями и судьбами. С этого момента всё переменилось. Просыпаясь впредь от шума — а просыпание ночью ему привычно, он так или иначе ночью несколько раз просыпается, — он благословлял проезжающих людей и тут же снова крепко и спокойно засыпал, как бы сделав какое-то дело.
Мы в это время уже вошли в тот же коридор с велосипедами, и я опять стоял в темном углу, и он мне прочел свои стихи, которые я и раньше давно от него уже слышал, но они очень сложные, о том, что ад это другие. Там говорится, что для ада адские мучения это сам факт
363
существования непостижимого Бога. И, соответственно, ближнего. Но Бог и ближний могут, наоборот, размыкать и исполнять наше существование. Даже, пояснил он, уже прочитав эти стихи до конца, других несчетные миллионы, которые мелькают как тени. Когда он читал это стихотворение, то стоял совсем близко и смотрел прямо на меня чуть скошенными глазами, безумного мечтателя, спокойно и давно безумствующего, и легчайшая полуусмешка хохмы, крылатой отрешенности не сходит никогда с лица, и почти невыносимо смотреть в ответ, и так я когда-то не выдержал чтения стихов Пастернака, их читала мне Марианна Розен, но тут я выдержал, и слушающий человек должен расплавиться, заразиться безумием, любовью. Никаких шансов на какой-то произвол, праздное шатание не остается.
Похоже, что он хотел думать, читать или прилечь после храма и тяготился нашим присутствием; во всяком случае, после примерно часа за столом он вдруг встал со словами: что ж, спасибо, друзья. Он пил за открытие Лавры киевской. Вино оказалось очень крепкое, и у него прорвалось однократное не его голосом «да», но он говорил всё так же спокойно и разумно. Назвал позором, что Таню Толстую не приняли в СП (теперь оказалось: сперва забаллотировали, потом всё-таки приняли). Много говорил о происходящем, и мысль его склоняется, похоже, к одному: кто легитимировал власть, кто ее выбирал, откуда и во имя кого она пришла? Он продолжает писать для «Нового мира» большую статью о тысячелетии, и очередная тема там власть. Русским, думает он, власть несвойственна, и это видно с первых страниц летописей, которые всё равно, правдивы или нет, но уникальны и характерны. Русский думает о том, как бы не брать власть, власть русскому чужда. И другая грань той же мысли, сами протяните невидимую нитку: плохо доставалось государствам, которые изгоняли евреев, так была наказана Испания, так Германия. — Половинчатость или, что в данном случае то же, мудрость России проявляется в том, сказал я, что тут изгнали только половину евреев. Я сказал еще одну вещь, о которой не знаю, что думать. У меня была секунда — in vino veritas — как бы ясновидения, и я сказал, что, как можно видеть, жесткая, крутая власть на этих западноевропейско- азиатских просторах прописалась очень надолго и что чуть ли не ее интерес теперь разукрупниться, чтобы сбросить с себя ярмо обязательств, неотменимых для мировой державы, и не подтягиваться до
364
дипломатических норм. Так что мы живем в наилучшем из миров, чего уже нельзя будет сказать, когда империя рассыпется. — Ну, это мы посмотрим, сказал он словами Ренаты, которые ему давно понравились: лет 20 назад они вместе входили на какое-то собрание или торжество и, прочтя плакат о непобедимости чьих-то идей или в этом роде, прекрасная Рената сказала: «Ну, это мы еще посмотрим». — Повторяю, не знаю, что подумать о своем внезапном видении; Аверинцев явно меня устыдил, хотя материально я, наверное, прав, а он нет; но в его воинственности больше тепла.
Он говорил неожиданные вещи о Хомякове и славянофилах. Они живут воображаемым прямо как большевики; если бы кто-то обратился к православию, прочтя их пропаганду, то имел бы к ним большие претензии, ведь вместо соборности увидел бы как раз единовластие; одно имя «владыка» всё-таки чего- нибудь да стоит. Это старая мысль, о православности большевизма, но у Аверинцева мысли продумываются как бы без оглядки, как свои, он тут великолепно независим. Рената рассказывала кое о чем своем, но к истории «Историко-философского ежегодника» он не проявил никакого интереса, он и тут царственно равнодушен ко всему, что не взошло на небосклоне его сознания.
Итак, он внезапно встал из-за стола, показав нам место, что было чуть обидно. Наташа оживилась — она тоже тосковала, — и показала новую стихотворную книгу Толкина с комментариями Льюиса. Льюис, Честертон, Толкин это их постоянное чтение, легкая католическая мудрость, удобная в быту. Я никак не могу себя склонить к такому чтению, хотя, может быть, неправ. Элиот и Грин самое крайнее, что я могу и люблю в католическом мире.
11.4.1988. Долго сплю, и в полусне словно очищается живое и несказанное от хлама; снова, как часто бывает после встреч с Аверинцевым, я вижу невероятную засоренность своей головы, хочу и люблю выход из тесных вещей на волю, но какую? Туда, где теплота; и всерьез думаю: пойти, как Анахарсис к Солону, и брать от него уроки — чего? — любви. Она же понимание.
12.4.1988. Между прочим, обращение к армянам написал Иванов, он приехал в больницу к Аверинцеву и тот только подписал; в основном ради фразы «в газетах много вранья».
365
29.4.1988. Ночью мы все поехали к Аверинцеву, говорили больше о плане «Неовех», которые он предложил назвать «Четвертая возможность», Ира «Времена и сроки», Рената «Четвертая сила», я «Пора».
4.5.1988. Аверинцев не может в срок закончить статью — вторую половину — о крещении для «Нового мира»; он лежит, и у него так называемое прединфарктное состояние.
24.5.1988. Аверинцев звонит, он пишет некролог о Лосеве для «Литературной газеты» и хочет уточнить, когда Алексей Федорович был под следствием. Я уверяю его, что не в конце 30-х, и в подтверж дение читаю текст, где он называет себя этого времени подлипалой, подстраивавшимся к каждой кампании. Сережа автоматически упрекает меня, нельзя использовать против человека то, что он сам говорит о себе. Я, однако, не «против»; я думал о способе, каким он мог просуществовать те годы.
1.6.1988. Некролог Аверинцева в «Литературной газете». Теплый, любящий. Лосев — явление природы, гора, всегда стоявшая в глазах и теперь вот вдруг отсутствующая. Подсознательно: загораживавшая вид и свободу движения. Подсознательно: такой вот крупный.
21.6.1988. Вечер в ЦДЛ с митрополитом Питиримом ведет чл.-корр. АН СССР писатель Сергей Сергеевич Аверинцев. Он хочет осмысления, «без анамнезиса нет даже физического здоровья». Питирим наоборот уходит от всех вопросов. Почему мало изданий Библии? Беда в полиграфической базе. Сравнительное духовное состояние общества? Не помню, что было в начале века. Сталин? У нас нет доступа к архивам. Список погибших на Соловках? Не располагаем. Ваше мнение о христианско- демократической партии на Руси? Партия дело земное. Анафема Толстому? Просто объявление, что он не принадлежит к церковной общине. И Питирим круто поворачивает: Аверинцев-де сейчас скажет, захватил архиерей микрофон и мирянина задавил. Аверинцев поет: «Боже избави!» (сначала вверх на тон, потом вниз на октаву). 20.20, он на трибуне. Сейчас время надежд и опасений. Тревога — состояние людей, у которые всё-таки есть надежда. Надежда: на минимальную свободу как фундамент, на котором можно построить что угодно. В том числе и до самых предосудительных заведений. Но без этого фундамента уже