Святейшества во гневе можно спрятаться: сказаться больным, убраться с глаз долой, унести ноги подальше. В дупло, в гнездо, под корягу, под пыльный дорожный камень. Выковыривать не будет, удовлетворится страхом и беспомощностью, а потом гнев пройдет, и станет Его Святейшество обаятелен, обольстителен,
красноречив и на свой лад добродушен, как крупная птица, знающая, что достаточно бровью повести и ухнуть — сразу настанут в лесу страх и почтительный трепет. Но если уж случается, что филин еще не разразился гневом так, что по всему городу зашныряли перепуганные мыши и хомяки, шурша пересказами, но уже зовет пред свои очи — лучше идти, не мешкая. Смелых Его Святейшество уважает. Детей же своих любит, хотя спорить с ним легче посторонним, тем, кому понтифик не так рьяно желает добра. У среднего сына с Его Святейшеством на почве доброхотства дело однажды зашло так далеко, что половина дома была уверена: не кончится оно добром. Однако — закончилось. Отец отступил и позволил сыну расстаться с ненавистной кардинальской мантией. И с тех пор иногда смотрел на Чезаре с некоторой опаской. Не понимал. В этот раз во взгляде опаски нет. И розового тумана пока нет. Его Святейшество — красная шапка шла ему много лучше белой и не в пример лучше соотносилась с цветом лица, — просто очень зол. И встревожен. Сына он обнимает — останавливает на середине положенного низкого поклона, поднимает, прижимает к себе. Разглядывает снизу вверх: понтифик ниже на полголовы, но куда основательнее, массивнее, солиднее. Любуется даже сейчас, через злость. И далеко не сразу начинает говорить.
— Вы уже знаете, конечно, мой любимый сын, что нынче ночью какие-то мерзавцы напали на нашего Альфонсо. И вот что вышло, когда его расспрашивали, не узнал ли он напавших — он повторял ваше имя, пока не потерял сознание. Папа замолкает, наклоняет голову, поднимает ее снова. Для тех, кто знает его — явный и ясный знак, что он не закончил говорить и пока не ждет ответа. Солнце лезет в стекла, разбивается о большие зеркала, режет на полоски наборный пол.
— Он ехал не к себе и не в замок. Вы не покидали своего дома… Лестница Святого Петра самая короткая дорога к вам. Не ждали ли вы его этой ночью?
— Я не приглашал его, а он не сообщал о том, что намерен нанести визит, — отвечает сын Его Святейшества. Только двое-трое способны различить в спокойном холодном голосе удивление, но Папа к ним не относится.
— Может быть, у вас есть объяснение, сын мой? Оно нам понадобится. Альфонсо был очень настойчив, его слышали многие. Мои медики не знают, когда он очнется,
и, увы, очнется ли. Ему едва не проломили висок, а, упав, он ударился еще раз… а ранения головы — область настолько темная, что нам всем остается только возносить молитвы Богу, что мы и делаем.
— На него напали мои люди по моему приказу, — пожимает плечами младший Корво,
— но я сомневаюсь, что он мог их узнать. Так что объяснения у меня нет.
Его Святейшество задыхается воздухом — очень страшное зрелище, если не знать, что с папой Александром при его характере это происходит по пять раз на дню — делает шаг назад, останавливается и — звенят в решетчатых рамах стекла:
— Да как вы посмели! Родную сестру!
— Найти ей мужа получше будет несложно.
— Чтобы вы убили и этого? Нет уж! Она любит Альфонсо, я одобрил этот брак… а вам, вам я приказываю, слышите, приказываю, держать свою ревность при себе! Одно неверное слово — и я… нет, я не забуду, что вы мой сын — но вы надолго забудете как выглядит солнце! Чезаре отступает на шаг, склонив голову к плечу смотрит на отца ошеломленным взглядом сокола, которому предлагают поохотиться на стог сена. Не мигает и даже воздуха в грудь не набирает — только созерцает уже не на шутку разъяренного понтифика. Потом выговаривает — одними губами:
— Что — мне — держать — при себе?..
— Свою идиотскую ревность! Мало мне, что вы вгоняли в гроб всех любовников Лукреции, о которых дознались! Мало мне несчастного Перотто, за которым вы тут гонялись в моем же присутствии! И не говорите мне, что он оказался в речке без вашего вмешательства! Так вы уже за ее мужей принялись!
— Ваше Святейшество… — говорит Чезаре, и его ближний круг тут воззвал бы к Господу, дабы тот сей же момент перенес из Орлеана Анну-Марию де ла Валле, с которой станется шваркнуть на пол между отцом и сыном вазу или чашу с водой; самое время. Но Папа Александр VI не столь внимателен к мелким признакам гнева на лице собственного сына, да и ничего не опасается — он глава дома, глава семьи… — Ваше Святейшество, вас слышат не только в этой комнате.
— Да мне плевать, где меня слышат! Хоть в Валенсии! Я запрещаю вам! Слышите — запрещаю! Вы оставите их в покое! Вы будете с ними, Господи помилуй мою грешную душу, любезны! Потому что иначе я… я мокрого места от вас не оставлю! И не думайте, что сможете мне угрожать, как в прошлый раз! И это тоже слышит если не половина Ватиканского дворца, то та его десятая часть, которая находится в соседних комнатах и стоит под окнами… значит, через час знать будут все. Свита и слуги, фрески и статуи, голуби под крышей и воробьи во внутреннем дворике. Разнесут сплетню на хвостах, на крыльях. Посуда разбита,
вино пролито, собрать его не удастся. Никаким чудом. Поздно. Значит, смысла ни в действиях, ни в ссоре нет.
— Это все ваши распоряжения, отец? — герцог Беневентский отступает еще на шаг, кланяется.
— Нет! — громыхает понтифик. — Я запрещаю вам приближаться к этому дворцу без моей воли! Ясно вам? А теперь ступайте прочь и запомните, что это был последний раз, когда вы позволили себе подобное!
— Мне очень жаль, — соглашается послушный сын, — что я вызвал неудовольствие Вашего Святейшества.
От дверей все разбегаются заранее — в боковые коридоры, в открытые комнаты. Сейчас попадаться на пути папского сына точно не стоит. Вдвойне и втройне не стоит, потому что рядом с ним, так же неспешно и ровно, с поднятой головой, шагает капитан его охраны, выслушавший негодование Его Святейшества через закрытую, но слишком тонкую дверь. Зашибут, понимают насельники дворца — не один, так другой, зашибут, и ничего им не будет, если уж покушение на любимого зятя Папы стоило только крика и гнева, вполне привычных папскому двору… Мозаичные цветные полы заранее предупреждают любопытных, где именно проходят двое. Шаги в нарочитой, противоестественной тишине разносятся необычно далеко. Обычно чья-то поступь, будь гость дворца даже телесно избыточен, теряется в других шагах, голосах, трелях певчих птиц, переборах струн. А сейчас каждое приглушенное дыхание очередного наблюдателя слышно. Смотрят, выглядывают из-за углов, из-за косяков, из-за полуприкрытых дверей. Любопытство дороже жизни, а посмотреть есть на что: навстречу Его Светлости герцогу Беневентскому идет его сестра, едва не овдовевшая трудами любящего брата, и свитские дамы за ней мелко семенят, пытаясь удержать монну Лукрецию за руки, но куда там!
— Мерзавец! — разносится по коридору, и громче того доносится звук оплеухи. — И ты — мерзавец, Микеле! Ты все это устраивал! — вторая оплеуха. — Чтоб вам обоим гореть в аду!
— Если такова воля Вашей Светлости, — отвечает капитан охраны. А его господин молчит. И смотрит. Так, что сестра опускает руки… и начинает плакать, тихо и отчаянно. И тогда герцог медленно кивает и проходит мимо. Не спорит, не возражает, не возмущается.
Значит — переглядываются многочисленные свидетели, — все правда. Все. Совсем.
— Друг мой, я уезжаю недели на две, и может случиться так, что после моего отъезда… или по возвращении вас начнут расспрашивать обо мне люди, которым трудно отказать. Скорее всего, я шарахаюсь от кустов, но если это все же случится — расскажите им все, что знаете.
— Как можно? Вдруг я сболтну что-нибудь и поврежу вам? Не лучше ли мне скрыться?
— Спасибо — но вот этого делать не стоит. Вы не повредите мне, друг мой, я позаботился об этом с самого начала.
Белое небо за окном, желтые поля, островки рощ, здесь холоднее, чем в Роме, ближе к белому небу, здесь зимой идет снег, вишни любят снег, им нужна зима, нужна вода, здесь все это есть. Солнце тоже есть, много, на всех хватит. Все хорошо в Камерино и все хорошо у хозяина Камерино — и он рад рассказать об этом.
— Вы были совершенно правы, синьор Петруччи. Кажется это… эфирное существо интересуют любые сильные чувства. Оно проявляет просто поразительную неразборчивость во вкусах. И, кстати, попутно мы