совершенно точно, не в смысле «зверюга» — кажется, тоже середина тысяча пятисотых.
Все трое уставились на него. Мередит, правда, еще успевает искоса поглядывать то на одного из приятелей, то на другого. Он уже собирается что-то сказать, но мальчик еще не закончил:
— А кроме того, — продолжает он, — вы, помнится, назвали меня «дыркой», после чего продемонстрировали, для чего служат дырки… И эти ваши действия — в сочетании с вашими же весьма подробными пояснениями — доказывают, что извращенец-то как раз вы. — Мальчик делает торопливый вдох и пожимает плечами. — Можно быть либо гайкой, либо болтом, сэр. Быть и тем и другим сразу — невозможно.
Оксли хмурится:
— Уильям! О чем это он?
Мередит передергивает плечами. Он в бешенстве.
— Что ты хочешь всем этим сказать, парень? — спрашивает Оксли.
Беллингс смотрит на них широко раскрытыми глазами. Он переводит взгляд с одного старшего на другого, он успевает с каждым хотя бы на секунду встретиться глазами.
— С вашего позволения, сэр, думаю, мне не следует ничего больше говорить. Возможно, я и так сказал слишком много.
— Вот это точно, — отвечает Мередит и берет с подоконника свою трость. — И сейчас я поработаю над твоей задницей.
Оксли останавливает руку Мередита:
— Если то, что рассказывает этот парень, — правда, Уильям, ты уже над ней изрядно поработал.
Мередит растерянно смеется:
— И вы ему верите?
Он смотрит на Бёрджесса-младшего:
— Боб, неужели ты поверил ему? Этот маленький пе… паршивец пытается оклеветать меня. Ну, мало ему не будет!
— Уильям, — говорит Оксли, еще крепче сжимая руку Мередита, — опусти трость. — Мередит пытается стряхнуть руку Оксли, но безуспешно. — Я сказал, положи трость, Уильям! — Он поворачивается к Беллингсу, — Иди к себе, парень.
Мальчик кивает и уходит, тщательно обойдя троицу старших.
— Это не конец, Беллингс! — кричит Мередит. — Долго ждать тебе не придется.
(15)
— Мама. — Он коротко кивает матери.
— Я рада, что ты приехал, Томас, — говорит она, поднося к носу крошечный носовой платочек, обшитый по краям розовым кружевом.
Он оглядывается на гроб:
— Я бы ни за что не пропустил этого.
Хелен дергает его за рукав куртки.
Мать хмурится:
— Я знаю, вы не очень-то ладили…
— Я примирился с ним, — говорит он, находит руку Хелен и сжимает ее в своей.
Его мать кивает и снова подносит платочек к носу:
— Я видела, — говорит она, кивая на покойного, — ты как будто что-то говорил ему, когда наклонялся над гробом?
Он отпускает руку Хелен и достает из кармана шляпную булавку, украшенную жемчужиной.
— Нет, я просто убедился, что он действительно мертв, — отвечает он, показывая булавку матери. — И очень сожалею, что у меня нет времени остаться и удостовериться, что его действительно закопают. И еще я сожалею, что обычай велит положить его в мягкую землю, а не закатать в асфальт, как он того заслуживает.
— Томас! Как ты можешь…
Он наклоняется к ней близко-близко, не обращая внимания на то, что Хелен изо всех сил тянет его за рукав:
— Ты ведь все знала, мама, правда?
Женщина в большой серой шляпе подходит довольно близко к ним, так что он вынужден заставить себя улыбнуться и обнять мать за плечи. Когда женщина, кивнув, отходит от них, полуприкрыв глаза, как бы понимая их горе, он шепчет матери на ухо:
— Ты ведь знала, что он со мной делал, правда? Ты знала, что он…
Ему хочется сказать: «трахал меня в зад»… ему хочется спросить у матери, известно ли ей, что, например, слово fuck, несмотря на удивительно частое употребление, можно отследить в языке только с начала XVI века, и то только благодаря Уильяму Данбару, францисканскому монаху и проповеднику, в то время как гораздо более молодое слово arse… Но вместо этого он говорит:
— Ты ведь знала, что он насиловал меня, правда? И ты позволяла ему это делать.
— Как ты можешь говорить такое…
Он поднимает руку, останавливая ее:
— Я ухожу, но я еще вернусь повидать тебя… Жаль только, что ты меня не увидишь… — Он подносит булавку совсем близко к ее лицу. — И в следующий раз, которого я жду не дождусь, я повторю свой эксперимент.
Он встает и смотрит на Хелен. Она глядит на него с невыразимой печалью. Опять на секунду повернувшись к матери, стиснувшей руки на груди, обтянутой черным платьем, он бросает: «Ну что ж, до свидания», слегка кивает и отворачивается.
— Нам, пожалуй, пора, — говорит он Хелен.
Уходя, он слышит, как мать кричит ему вслед:
— Том…
(16)
— …ас!
Хелен вынуждена напрягать голос, чтобы пробиться сквозь его горе. И ей это почти удается. Но его нервы слишком истощены, у него слезы наворачиваются, и вот он уже содрогается от рыданий.
— Томас, ради бога, я пока еще здесь, я никуда не ушла.
— Сколько… сколько еще осталось? — спрашивает он, заикаясь от плача.
— О, я еще побуду… еще немно…
— Сколько?
Губы ее собираются в горестную складку, она гладит его по щеке:
— Три месяца. Он сказал, может быть, и шесть, но лучше все-таки рассчитывать на три. — Она слегка пожала плечами. — Мне так жаль, милый!
— А может быть… Мы с кем-нибудь другим могли бы проконсульти… Мы поедем… мы поедем куда- нибудь… в Америку! Они смогут что-нибудь сделать…
— Все зашло слишком далеко, — говорит она тихим низким голосом. — Томми, нам придется быть храбрыми.
Он трясет головой, и слеза срывается со щеки и падает ей на колено.
— Я не могу, — говорит он. — Я не могу быть храбрым.
(17)
Дорогой Дневник!
Удивительно, но мне удалось немного поспать — каких-нибудь пару часов. Я проснулся внезапно, моя рука обнимала Хелен. Хелен теперь очень холодная, прямо как лед. Мне приснилась Няня — думаю, оттого я