Ирене ждет. И очень скоро слышит неясный глухой шум за дубовой дверью.
Словно кто-то шушукается или двигает стул по ковру. Она бросает взгляд на улицу, прикидывая, можно ли убежать. Окно открывать долго, кричать о помощи бесполезно. Она бросается к дубовой двери, выдергивает ключ, вставляет его в дверь со своей стороны и поворачивает дважды. Жаль, пальто осталось на той половине, думает она. Но быстро утешается — зато здесь у нее книги. Она садится на диван, отодвигает в сторону можжевеловую трубку, ставит свою сумку на стол и открывает ее. Вытаскивает вернувшиеся к ней клубки серых ниток и вязанье, оставшееся когда-то незавершенным. Несколько минут уходит на узелки, которые она завязывает очень тщательно. Потом маленькими швейными ножницами, принесенными с собой в сумке, она отрезает кончики ниток. Все узелки спрятаны, и она довольно улыбается, любуясь лицевой стороной вязанья. Она устраивается поудобнее на диване и начинает вязать, тихо напевая старинную колыбельную.
Все повторяется снова, все то же самое, но все-таки не совсем. В какой-то момент Ирене явственно слышит шум по эту сторону двери: может, в спальнях, а может, в библиотеке. Однако на этот раз она не хочет рисковать и снова прерывать свою работу, она продолжает вязать, ей надо закончить серый жилет, брату он очень нравился.
Буэнос-Айрес — город шумный, но Ирене отчетливо слышит (и даже не отрывает глаз от вязанья, чтобы взглянуть в окно), как к дому подъезжают стенобитные машины, как они разворачиваются для точного удара, как бригадир отдает команду, и наконец — грохот смертоносного для стен шара, трещины бегут по всему дому, стены начинают крениться.
Еще не поздно. Библиотека превращается в руины. Уже не различить отдельных звуков: они слились в сплошной грохот. Ирене всегда знала, что должна умереть именно здесь. Теперь неприветливые родичи наконец разбогатеют. Уже завтра здесь, где мы когда-то жили, останется только серая пыль от обломков. Одна только пыль.
Луа
— Что это? — сказала она.
— О чем ты? — спросил я.
— Вот это, этот шорох.
— Это звук тишины.
Кажется, очень трудно привыкнуть к такому месту. Но погляди на нас: мы научились выживать на этой бесплодной земле, и мы так и останемся на ней, мы отказались от всего другого, ведь только подумать хорошенько — половина селения встретила здесь свой смертный час.
Говорят, я родилась тут, просто совсем еще юной отправилась в город, пополнив собой ряды мечтателей, соблазненных иллюзией счастливого будущего, которое сулят нам плакаты на дорогах: Трудись во имя прогресса твоей страны! Если не умеешь ни читать ни писать — учись! И я трудилась: у меня еще грудь не проклюнулась, а я уже ложилась под мужчин за несколько нищенских песо. По ночам я раскаивалась в своих грехах, представляла, какой позор падет на наш дом и какой стыд испытает папа, когда узнает о моем бесчестии. Но днем голод жег сильнее, чем солнце, и все виделось совсем по- другому.
О тех годах я предпочитаю не думать. Они были худшими в моей жизни. Никакого “прогресса” я так и не обнаружила, и, когда Льека, сестра-близняшка, сообщила мне дурную весть о смерти папы, я вернулась домой. Однажды, когда умершие уже, наверное, горели в вечном огне, я подумала — не отдаться ли на волю ветра, обгладывающего здесь все, до чего он только может добраться, и не покинуть ли дом? — но щупальцы воспоминаний оплели меня, как корни — эту голую землю, и я не нашла в себе сил уехать. Ты тогда еще не вернулась и тоже скиталась по цивилизованному миру в поисках того, кто бы объяснил тебе всю его лживость. Так вот, я считаю, что это они, мертвые, это они меня удержали. А может, это я удержала их, сама того не понимая, ведь известно, что здесь не бывает такого — мы не допускаем, — чтобы умершие ушли от нас навсегда.
На самом-то деле, можно сказать, здесь и не было никого никогда, кроме мертвых. Люди, бледные, обессиленные, словно и не живут, день и ночь пытаясь укрыться от мучительного ветра, день и ночь вглядываясь в высокие скалы на юге или в глубокие расщелины в надежде увидеть что-то живое, давно смирившись с поселившейся здесь тоской. Иногда лунными ночами умершие, желая позабавиться, выходят в своих темных саванах и притворяются живыми. Но так как в Лувине уже не осталось по-настоящему живых, способных испугаться, то и мертвые бродят уныло, одурев от скуки. Даже мертвым все опротивело — что может быть печальнее? Последние упрямцы бросили все и ушли. Они никогда не вернутся. И даже ненавидеть нас некому.
Я знаю, тебе хорошо известна эта история, но я расскажу ее еще раз. Последний. А что тебе остается, сестра, — только слушать и ничего больше. Это о поселенцах, помнишь, они приехали возделывать землю.
Мы будем выращивать кукурузу на экспорт, в котором так нуждается наша страна, хвалился тот бедолага. Здесь всюду до самой пропасти раскинутся кукурузные поля, провозглашал он.
Он не знал, что ветер не даст вырасти ничему.
Его жену звали Агрипа, и эта камбуха[5] всегда молчала, словно и не женщина была, а какой-нибудь дух. Она укрылась среди стен полуразрушенной церкви, и мы развлекались тем, что наблюдали за ней, не открывая окон, и смеялись до слез, пугая ее блеском наших глаз.
Ты помнишь?
Ты меня понукала:
Пойдем, Луа, пойдем, сделаем страшные глаза и потаращимся на нее.
Она убегала от нас, топая ногами, как индюк, и пряталась за алтарем со всеми своими мальцами и их отцом, который только и делал что причитал:
Куда это мы с тобой заехали, Агрипина, куда?
А по ночам выходили мертвые, и приезжие вдруг видели толпу женщин на площади, одинаковых, у каждой на голове черная шаль. И когда они спрашивали у женщин, что им надо, кто-нибудь из толпы отвечал:
Мы идем по воду.
И они знали, что это неправда, но молчали. На склоне, ведущем к вершине, на Диких Камнях, нет воды, чтобы оросить могилы, а ночь черна, как забвение. Земля всюду зияет трещинами, ветер выдувает глаза и закрашивает небо и все вокруг в цвет пыли, которую приносит издалека. Мы вечно ждем дождя, но облака пролетают по нашему бурому небу, не замечая нас, и только по еле слышному запаху тамаринда в ветре мы знаем, что они пролились дождем где-то высоко и далеко.
Ты помнишь, когда ушли поселенцы?
Кукурузные поля остались, чередуясь с пустошью, но до всходов не дошло — ветер вырывал из земли семена и очень скоро уже было не различить, где поле, а где пустошь, и единственным воспоминанием об изгнанной семье стала зависть наших умерших. Потому что поселенцы унесли своих мертвецов с собой, они не захотели нам их оставить. Они несли их с собой, пока не нашли другую землю, которая будет хранить их лучше, чем наша.
Ты не скучала по ним, вначале?
Я — да. Вот сейчас, когда рассказываю, мне уже все равно, не удивляйся. Я скучала по этим живым. Хотя мы никогда не разговаривали, хотя они никогда не осмеливались выйти из своей лачуги, хотя они всегда смотрели на нас испуганными глазами. Не знаю, сестренка, иногда мне случается подумать, что их