…Одноэтажный кирпичный дом. Стоит на прогоне. Некогда главой семьи этого дома был седобородый старик Николай Петрович, которого я хорошо помню. По этому старику у семьи существовала вторая деревенская фамилия – Николай-Петровы, и прогон, ведущий к реке, тоже назывался Николай-Петров прогон.
Семья распалась: Николай Петрович и тетя Анна померли, два сына – Виктор и Василий – погибли на войне. Виктор не успел жениться, уходя на фронт, а после Василия осталась молодая, в цвету и силе вдова Глафира, а также мальчонка Шурка. Постепенно все с Николая Петровича перешло на Глафиру, то есть дом стал называться Глафирин, и Шурка – Глафирин, и прогон – Глафирин.
Глафира долгие годы вдовствовала в одиночестве. Сейчас семья состоит из трех человек: Николай Васильевич работает в колхозе возчиком молока, Глафира – рядовая колхозница, Шурка – учетчик в полеводческой бригаде и, кроме того, помогает Николаю Васильевичу канителиться с молоком на ферме. То и дело двухколесная таратайка, нагруженная сверкающими на солнце тяжелыми флягами, курсирует между Олепином и Черкутинским молокозаводом. Кто-то на дощатом задке таратайки мелом крупно написал, скопировав с колхозной полуторки: «ВУ 26-11», – в чем, несомненно, проявился природный юмор писавшего. Может быть, это сделал сам Шурка, парень тихий, но с какой-то доброй голубой лукавинкой в глазах.
…Хозяин дома, Дмитрий Федорович Московкин, глухой рыжебородый старик, помер давно; тетя Поля плоха, ноги не ходят, иногда под руки ее выводят на лужайку подышать воздухом; сыновья Василий и Виктор – оба погибли на войне: один, отделившись и уйдя на войну из собственного дома, от своей семьи, другой, не успев не только что жениться, но и вообще погулять с девками; дочери Мария и Шура вышли замуж: одна – на сторону, другая приняв «во двор» Сергея Тореева. Дом этот теперь, по существу, не Московкин, а Тореев. Сергей Тореев – рядовой колхозник, Шура – тоже рядовая колхозница. У них есть несколько маленьких ребятишек, все дошкольного возраста.
…В домике, обшитом пожелтевшим тесом, покосившемся и вросшем наполовину в землю, доживают свой век одинокие бездетные старики – Иван Дмитриевич и тетя Агаша Рыжовы. Помню, что тетя Агаша считалась лучшей жницей, когда еще жали серпами. Иван Дмитриевич лет пятнадцать или двадцать подряд сторожил село, ходил ночью с палкой и выбивал часы в маленький колокольчик, нарочно оставленный в селе и висящий теперь уж не на колокольне, а на высоком столбе возле пожарницы. Ни Иван Дмитриевич, ни тетя Агаша не работают в колхозе по старости.
…Кузьма Васильевич (который брался вытесать из бревна пропеллер) помер весной в преклонных летах. Тетя Марья очень стара, в колхозе, конечно, не работает. Сыновья: Михаил живет в городе Балахне; Анатолий – шофер в Черкутинском совхозе; Дмитрий – шофер в Москве; дочери: Капа, Варя, Шура, Нюра, Надя – все повыходили замуж и живут кто в Москве, кто в Коврове, кто по окрестным деревням. Жить бы тете Марье в доме одной, если бы не попросилась на квартиру молодая фельдшерица Шура Светлова.
Она живет у тети Марьи заместо дочери, занимая одна всю переднюю горницу, в которой размещалась некогда большая семья. В горнице сохраняются та чистота и тот уют, по которым сразу можно узнать, что тут живет молодая девушка, а не какой-нибудь застарелый холостяк. На вымытых до белизны полах узкие нарядные половики; листья фикусов и других цветов без признаков пыли, бревенчатые стены янтарно- желты. На столе, постланном свежей скатертью, недоконченная вышивка.
Во второй избе, то есть на кухне, владения тети Марьи. Русская печка, скобленый, чистый стол, хоть и насквозь пропитанный маслом за долгие годы, тяжелая лавка, ведро на ней с холодной водой, самовар около печки на полу, под потолком дощатая полка для посуды с ситцевыми занавесочками.
Младший из сыновей тети Марьи, а именно Дмитрий, уехал на сторону позже всех. Не следовало бы мне забегать вперед, ибо историю нашего колхоза я хочу рассказать в своем месте, но если уж зашла речь, то надо вспомнить, что первые годы после войны Дмитрий был некоторое время председателем нашего колхоза. Он председательствовал год или полтора, вплоть до объединения. Когда все деревни кругом Олепина объединились в одно большое хозяйство, то председателем стал уж не Дмитрий, а другой, более пожилой, опытный человек – Александр Павлович Павлов из Прокошихи. Дмитрия сделали заместителем Павлова. Тогда-то он и уехал в Москву.
…Иван Григорьевич помер несколько лет назад; тетя Поля не работает в колхозе по старости; сын Василий живет на стороне; сын Александр работает налоговым агентом; сын Борис погиб на войне; сын Геннадий живет в Москве; дочь Зоя окончила курсы дезинфекторов и теперь работает в Черкутинской больнице; жена Александра Ивановича Нюра – рядовая колхозница; дочь Тамара работает в Черкутине в психдоме (так попросту называют у нас дом инвалидов-психохроников); девочка Светлана учится в пятом классе; сын Вова пойдет в школу.
У Зои есть сын Гурий (Гурка) – хороший мальчишка, который остался, однако, без отца, затем что отец обманул и бросил Зою, не успев жениться. Зоя решила сохранить ребенка во что бы то ни стало. Главная личная жизнь ее сейчас, по-видимому, вся в нем, хотя по возрасту и по виду ей теперь еще гулять бы на вечеринках вместе с девушками.
Александру Ивановичу по характеру работы налоговым агентом (кажется, скоро ему придется менять должность: налогов становится все меньше и меньше, и должны они будут исчезнуть совсем) приходится много ездить по деревням, у него есть даже казенная разъездная лошадь. Летом он ездит на ней верхом, а зимой запрягает в саночки.
Однажды, пробираясь в село по весенней распутице, я встретился в Черкутине с Александром Ивановичем, и он радостно согласился подвезти меня до Олепина. Перед тем как ехать, мы зашли в чайную и пробыли там никак не больше пяти – семи минут. Несмотря на такой короткий срок пребывания в чайной, настроение Александра Ивановича еще улучшилось, да и мне стало казаться, что я ехал из Москвы не столько в родительский дом, сколько для того, чтобы встретиться с Александром Ивановичем. По дороге к Олепину Александр Иванович окончательно впал в сентиментальное настроение. Причиной тому, скорее всего, были наши разговоры. Мы разговорились о том, что маленькие лесочки около Олепина, как-то: Осинничек и Попов лесок, почти начисто сведены неразборчивой, безответственной и бесхозяйственной рубкой на дрова и что народ добрался уж до кладбища, чего никогда не бывало да и быть не могло.
А так как за целое дерево можно было попасть под штраф, то сначала у кладбищенских сосен стали обрубать все сучья. Деревья превратились в ужасные полуживые столбы. Это делалось еще и для того, чтобы дерево посохло, а за сухостой никакого штрафа не полагается. Правда, есть хитрые и тонкие способы засушить дерево, как-то: обтесать около корня кору, обхватив дерево мертым кольцом, или даже (артистическая тонкость) обстучать кору обушком, она отсохнет, отойдет от древесины, омертвеет на обстуканном месте, и дерево незаметно начнет чахнуть. Олепинцы, как видно, не знали таких тонкостей или им было некогда, и они действовали несколько грубоватее: смахнут все сучья с дерева – и дереву конец.
Александра Ивановича расстроило не сведение Осинничка или Попова леска и даже не обезображение сельского кладбища, а расстроили его ветлы по реке, вернее, их исчезновение в течение одной зимы.
Это были первые послевоенные годы. Дела в колхозе шли плохо. Колхоз не мог обеспечить людей хлебом, потому что весь его нужно было сдавать государству. Не мог он обеспечить их и дровами, потому, по всей вероятности, что было тут не до дров. Пришла зима, и люди с салазками и топорами потащились тайно и явно в окрестные лесочки и даже нашли дорожку к реке. Ольховые кусты, которыми заросла речка, мало интересовали озябших мужиков (чаще, впрочем, ездили за дровами женщины), но старые, пышные, золотистые весной и зеленые летом ветлы вполне годились на дрова.
Когда мы выехали на Курьяновскую гору и оказалась под нами и влево и вправо извилистая ленточка реки, я спросил у Александра Ивановича, куда подевались ветлы, десятилетиями украшавшие долину, и что это за большие темные пятна на снегу. Александр Иванович начал рассказывать злоключения этой зимы, и чем дальше рассказывал он, тем больше трогал его свой собственный рассказ.
– Вова, нету моего выражения! – воскликнул он наконец. – Ведь ветел-то осталось наперечет, давай-ка посчитаем. – Он остановил лошадь, и мы, не торопясь, обстоятельно начали считать ветлы. – Вон уцелела ветла, где кончается кладбище, да на повороте ветла, да одна ветла под Курьянихой, да одна под Лоханкой. Вова, вот что я тебе скажу: нет моего выражения!
И пьяные, а может, и не такие уж пьяные, слезы он размазывал время от времени суконной варежкой по лицу, обожженному морозами за зиму, на смену которой шла теперь весна: на исходе был март, а за ним, наступая ему на пятки, торопился апрель с его ручьями, с его весенним половодьем, призванным унести