дворе у него стояли верстаки: большой – себе, а поменьше верстак – для ребятишек. Над верстаками на полках лежало множество инструментов.

Настоящей душой дома была тетя Оля – мать всех наимногочисленнейших Черновых детей.

Бесспорно, что ядром всей детворы и, так сказать, гордостью семьи были три сына: Борис, Николай и Сергей, в олепинском обиходе Серьга. Сколько девчонок окружало это мужское «ядро», я теперь, право, не знаю. Знаю только, что тетя Оля первая в Оленине стала получать от государства пособие за многодетность, что-то около двух тысяч рублей в год, что вызывало зависть у остальных многодетных матерей, не дотянувшихся все же до тети Оли.

Огромное семейство не могло жить в большом достатке, тем более что самый старший, Борис, определился как работник перед самой войной, то есть перед своей смертью.

Как сейчас, вижу огромное блюдо картошки, которое крутится на столе – так энергично загребают из него ложками. Но ни разу я не замечал какого-либо беспорядка, анархии за столом: в строгости и выдержке воспитывалась семья.

Бедность стола тетя Оля всегда стремилась заслонить веселыми шутками:

– Володя, у вас, чай, картошки-то на стол не подают?

– Как так не подают, тетя Оля, а чего же есть?

– Неужели правда, а я ведь думала, что во всем селе только одни мы картошку-то и едим. Радовалась: вот, мол, как мы живем, картошку едим, а другим только завидовать остается да какие-нибудь паршивые яичишки да мясишко есть. Много ли в них толку! Ан, поди ж ты, и у других картошка, вот не знала!

Впрочем, с таким аппетитом елась эта картошка, что мне хотелось тотчас бежать домой и просить у матери картошку.

Но самое главное начиналось, когда тетя Оля к концу ужина заводила свои, не знаю уж как и назвать, сказки не сказки, побасенки не побасенки – одним словом, свои «страсти».

– Ведь вот ты, Володя, опоздал немного. Прийти бы тебе на полчаса пораньше, какой случай-то у нас приключился.

– Какой же случай?

– Да как же, жали мы сегодня пшеницу около Самойловского леса, знаешь, чай, поле за капустным оврагом, там еще елки черные, густые стоят…

В ее интонациях просыпалось что-то такое, отчего, еще не зная, о чем будет рассказано, становилось жутковато.

– Жнем, значит, мы, жнем, и захотелось мне пить. Так-то захотелось пить, что нет никакого терпения. Пошла я в овражек, к родничку, знаешь, чай, из-под ивы, из-под навесистой, родничок там бьет…

То, что в рассказе присутствовали конкретные вещи: Самойловский лес, да навесистая ива, – рассказу придавало и реалистичность, и достоверность.

– Только я наклонилась к воде, а из елок с той стороны оврага голос: «Поляна, Поляна, скажи Домовяне, что нынче утром Лесина померла». Голос жалостливый такой, не страшный, но вроде бы мужской, а у меня руки-ноги трясутся, слова сказать не могу, да и кому его сказать: одни елки вокруг да водичка из-под ивы переливается.

Ладно, дожали мы, что задумали, пришли домой. Я села за стол да Сереже (показывает на мужа) и рассказываю. Ребятишки на улице гуляли, а жалко, что не слышали. Да… значит, Сереже-то я и рассказала, послышался, мол, голос из елок: «Поляна, Поляна, скажи Домовяне, что нынче утром Лесяна померла». Только я проговорила, а под печкой как охнет, как завозится да из-под печки-то шасть – и в дверь. Да так скоро выскочило, что разглядеть не успели, на что похоже, нись на кошку, нись на иного зверька. Дверь-то широко распахнулась, значит, что-то порядочное…

Сидишь, боишься оглянуться на темный угол: такая находит оторопь, – но все же спросишь:

– Что же было, по-вашему, тетя Оля?

– Как что, значит, услышала Домовяна и побежала Лесину хоронить. Родня, значит, наша Домовяна той Лесине, золовка, может, или свояченица.

– А когда обратно придет?

– Кто знает. Может, сейчас вот и вкатится, а может, пришла, да и сидит опять под печкой, слушает, как мы про нее беседуем. Не знаю я, какой у них порядок насчет похорон-то, у нас, по-человечески, на четвертый день полагается, а у них не знаю, они ведь, наверно, некрещеные.

– Что-нибудь не то… – начинали мы, поскольку уж ходили в школу и много наслышались там, что чудес не бывает, а так, одно суеверие.

– Эх, мальчишки! – с прочувствованной, искренней певучестью говорила тетя Оля. – А как же тогда с Калининским оврагом быть?

– С каким еще Калининским оврагом?

– Да вы все равно как в другом государстве живете. Неужели не слышали про Калининский овраг?

Мы знаем этот овраг: глубокий такой, большой, от Черкутина до Калинина тянется, – да в нем-то что?

– Ведь вот вы опять не застали, а мы, бывало, как приходит девятое июня, заранее выходим все на гору слушать. Вот хоть Лександра Федорыча спроси, Владимира Сергеича, Ивана Михайловича Пенькова. А курьяновские, наверно, все помнят. Бывало, вся Курьяниха дрожит в этот день. А все равно: страшно, а выходим слушать.

– Что же там: ухало или кричало чего-нибудь? Так, верно, сова или филин?

– Эх, мальчишки, неужели тетя Оля за свою жизнь совы или филина не слышала?! Вечера в июне теплые, тихие, над рекой соловьи поют, а мы уж все вышли на гору, ждем. И дрожим, а ждем. И вот ровно в половине двенадцатого ночи в овраге запевает девушка. Издалека сначала голосок-то слышно. И так сладко, так сладко поет, что даже холодок по спине. Все ближе, все ближе по оврагу идет девушка, и голос все громче, все явственнее. Песня такая, что мы ли, бабы здешние, песен знаем, а такой не слыхивали. И главное, что поет без слов, один голос льется и льется, льется и льется. Эх, мальчишки, помирать буду, а не забуду того голоса! Чистый, серебряный, печальный.

Но самое диво в том, что хороша, дивна песня, а как кончится она, никто не может мотива вспомнить. А такие ли певцы были, того же Владимира Сергеича возьми. Пела девушка ровно полчаса, как раз хватало ей, сердечной, весь овраг тихим шагом пройти. Тут и замолкала песня. Она замолкнет, а мы стоим, шелохнуться боимся. Стих какой-то на нас найдет. Ну, потом разойдемся, конечно, по домам. На будущий год, опять девятого июня…

– А если бы пойти поглядеть?

– Ты лучше поди спроси у Лексея Павловича Грубова, как они, пятнадцать парней, – одна партия от Калинина, другая партия от Черкутина – решили ее поймать.

– Ну и что?

– А то, что шли, шли, все впереди них она пела, вдруг слышат: уже сзади поет. В это время одурение на них нашло. Как встретились две-то партии да как пошли друг друга кольями подыскать…

Легко-легко со страшного на смешное умела перевести тетя Оля.

Историй таких тетя Оля рассказывала бездну: и про «стонотну кость», которая в земле по ночам стонет, и про то, как в урочный день и час в Курьяновском лесочке барыня с тросточкой появляется, а навстречу ей белая лошадь бежит. Как только барыня возьмется за узду, так все и проваливается сквозь землю. Наслушавшись тетю Олю, страшно потом идти через плотину домой. Идешь, а сзади того гляди кто до спины дотронется. К тому же голуби на колокольне крыльями захлопают.

Однако вспоминать-то я хотел не столько о тете Оле, сколько о ее сыновьях.

Не часто бывает так, чтобы мальчишка вместо самой первой игрушки получал в руки или даже самовольно схватывал настоящий инструмент: молоток, долото, стамеску, коловорот. Черновы ребятишки росли в мире рубанков, фуганков, кудрявых стружек, кусков дерева, на глазах у них превращавшихся в оконную раму, в салазки, в оглоблю, в топорище, в спицу для тележного колеса, в табуретку, в скворечню, да и мало ли еще во что.

Не удивительно поэтому, что во все наши игры они привносили дух изобретательства и, я бы сказал, обстоятельности.

Все считали в селе, что со временем Черновы мальчишки станут какими-нибудь механиками, хотя бы по той простой причине, что один за другим, выбегая из своего дома, они начинали не то махать руками

Вы читаете Капля росы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату