нового полотна. Друзья высказывали соболезнование, утешали. Очистив палитру от высохших красок, он положил на нее новые, свежие краски, взял кисть и сказал слова, которые сегодня слышал от маленькой девочки: «Все можно начинать сызнова!»
И он писал, каждый день писал. Ушел из мастерской, вынес мольберт на большие дороги и снова писал.
Он писал жизнь, текущую по этим дорогам. Окунул кисть в солнце и разбросал вокруг себя цветы и солнечные лучи. И каждый день ему виделось новое, не виденное раньше: синеватые буйволы, тяжело и царственно движущиеся по опаленным зноем полям: пламенные оранжевые горы, врезающиеся в лазурь неба; залитые светом поля; тени, таящие в себе игру всевозможных цветов и оттенков; крестьянские девушки в цветастых нарядах, с золотыми сережками в ушах. Виделись дышащие трепетной зеленью дали. Арарат и Арагац, и люди, которые не хотели, чтоб он видел их такими.
Художник усмехнулся: «Злятся… но что я могу поделать, если они именно таковы. Приукрасить? Нет! Я пришел не приукрашивать, а видеть прекрасное. Я пришел бичевать зло, а не ухудшать. Подобно той маленькой девочке я расстелил мои рисунки на дороге жизни. Остановитесь на миг, чтобы всмотреться в мир, который видите каждый день. Видите, но не замечаете. Остановитесь… Но горе вам, если растопчете его!..»
Он все еще улыбался.
— Ничего, все можно нарисовать снова, — произнес он уже вслух и, очнувшись от собственного голоса, вышел из мастерской и позвал: — Кто здесь есть?
— Я, — откликнулся из столовой сын.
— Помоги мне собраться. Еду в Бюракан. Хочу написать Арарат из Бюракана.
Вместе со старым художником поднялась в Бюракан группа молодежи. По дороге он сказал:
— Каждый человек красив и ценен в своей неповторимости. Пусть каждый из вас пишет свой Арарат.
— Но Арарат ведь один, — несмело заметил юноша, шагавший рядом.
— А вас много, — ответил художник и, уединившись, приготовился писать.
Перед ним расстилалась озаренная солнцем Араратская долина, над нею возвышались большая и малая вершины Арарата.
Он выбрал на палитре первую краску, краску, которая должна была стать цветовым тоном всей картины, и осторожно положил ее на полотно.
Чуть отступив, посмотрел на Арарат, взглянул на полотно и, беззвучно напевая, начал работать.
В синем небе отливала белизной вершина Арарата. Розовый свет озарял его подножья, зелень казалась прозрачной, звенящей, а солнце разбрызгивало золото по садам.
Кровавый мак, поднявшийся у мольберта, закрывал горизонт. Художник сдвинул мольберт вперед.
На холсте оживала Араратская долина, вся в синих тенях и оранжевых лучах. Вдали, в теневой глубине, угадывалась дымчатая дорога.
Художник поднялся, посмотрел на Арарат, взглянул на полотно и почему-то снова вспомнил маленькую девочку, рисовавшую мелом на тротуаре. Потом прохожих, которые растоптали, убили начертанный мелом мир, и повторил про себя: «Ничего, все можно нарисовать снова! Напишу тебя, играющий на тротуаре ребенок, счастливая девочка, потом буду писать тебя, любимый мой Арарат. Буду писать снова и снова, буду писать из Бюракана, ибо на вершины надо смотреть с высоты».
…Смеркалось… Художник закрыл мольберт, взял в руки полотно и зашагал вниз, к Бюракану. Седая голова его казалась нарисованной мелом на темнеющем небе. Тьма сгущалась, путала дороги. А он шел, повторяя слова маленькой девочки: «Ничего, все можно нарисовать снова».
Трудный миттельшпиль
В годы войны я с товарищем заночевал в одном покинутом доме. На стене висела картина, изображавшая корриду. Бык и матадор стояли друг против друга и… я разрезал картину на две части, чтобы все, все изменилось, когда вернутся хозяева дома…
Стояли тихие весенние вечера. Словно черные стрелы, стремительно носились в небе ласточки. От соседней стены, выложенной грубыми неотесанными камнями, поднималось высокое, пронзительное, яркое небо, которое в эти часы долго не гасло.
Самой лучшей порой были весенние вечера. Земля пахла испеченными в горячей золе яблоками, а детские игры имели свою, особую прелесть. Потом сразу становилось темно, и детей звали домой. Загорались огни, появлялись летучие мыши, и во дворе под тутовым деревом домашние усаживались за ужин.
Все это Рубен вспомнил, сидя за шахматной доской, и подумал про себя: «Да, то была самая лучшая пора». Но все, что он вспомнил, смешалось в вечерних сумерках, где не было ласточек и земля не пахла испеченными в горячей золе яблоками. Может быть, для кого-нибудь, кто еще играет в жмурки, земля и пахнет печеными яблоками, но для него все это прошло и больше не повторится.
Любители шахмат, окружившие стол, внимательно следили за игрой. Он хорошо знал всех их. Вот этот усатый, например, похож на пешку, которая стоит на второй горизонтали, но уже возомнила себя королевой. А тот, что стоит рядом с усатым, похож на пешку, передвигающуюся под прикрытием фигур. А сам он? Сам он походил на пешку, которая достигла седьмой горизонтали, но никак не может пройти в королевы.
Седьмая горизонталь… В жизни он никогда не достигал восьмой. Оставаясь на седьмой, он помогал другим. Многие учились у него, но притворялись, что ничему не научились.
Сидящий напротив него был как раз одним из таких. Безграничная снисходительность Рубена не раз отводила наказание от тех, кого следовало бы наказать.
Мысли спутались. Он провел ладонью по лицу как бы для того, чтобы разгладить, привести их в порядок. Не получилось. Обиды, великодушие, минуты слабости — все перемешалось.
Вместо того чтобы сделать очередной ход, он откинулся на спинку стула и стал спокойно ждать.
Чего он ждал?
…Есть вещи, которые ожиданием не предотвратишь, например, смерть. Она надвигается на тебя, и если ты остаешься неподвижным, она надвигается на тебя с удвоенной быстротой, пока вы не встретитесь в одной точке. И тогда горе тебе… Да, есть вещи, которые нельзя предотвратить, и они придут, когда наступит их время, и самое лучшее — просто быть наготове…
…Они разместились в покинутом доме, чтобы переночевать. Он сопровождал товарища в тыл. Нет, товарищ не был ранен — в окопах схватил воспаление легких, Товарищ спросил:
— Кто ты по национальности?
— Армянин.
— У меня был дружок армянин.
— Что, ранили его?
— Почему ранили? Я не на войне с ним дружил, а еще в мирное время.
На стенах висели картины. Старинные и современные. Одна из них изображала корриду. Человек и бык стояли друг против друга. Стояли, угрожая друг другу.
Ночью больной бредил, а он сидел у оставленного в покинутом доме радиоприемника и слушал музыку. Сначала передавали Шуберта, потом фронтовые вести, затем снова музыку… Когда кончится война и люди вернутся домой, все изменится, а эта картина — бык и человек — останется такой же. Подумав об этом, он достал из кармана нож и разрезал картину на две части… чтобы бык и человек больше не угрожали друг другу. Обе половинки он повесил на разных стенах, чтобы все-все изменилось, когда вернутся хозяева дома…