Пахтаница, пахтаница, — Дед поест — и за плужок. Мамалыга, мамалыжка, — Дед поест — и сразу с ног…[14]

А невестка-то и поверила и давай кормить деда не пахтой, а мамалыгой, чтоб поскорей помер. А дед от этакой пищи только сил набирался и жил долго-долго.

…Да, в тот вечер Мкртыч, только что вернувшийся с пашни, сидел и слушал, забыв о своей похлебке, древние притчи. Было полнолуние, и рассказы стариков тянулись за полночь…Он снова посмотрел на небо. Сейчас на нем, подернутом молочной пенкой, белесом, не было ни луны, ни единого просвета, и он вслух подумал:

— Эх, молодость, молодость! Вот времечко-то было! Даже злая невестка была легковерна, а нынче?..

Да, постарел, одряхлел он за эти два десятка лет, и каждый вечер, когда вместе с овцами, ягнятами да дроздами на их спинах возвращается он в село, ребятишки кричат ему вслед:

— Беглец Мкртыч идет! Старый дурень смешал овец с дроздами!

Эх, горькая судьбина. Да что тут поделаешь? Так было, так и будет. Ранней весной дрозд не сядет на мерзлую землю, чтоб ножки себе не застудить. Он усядется на овечью спину, весело запоет, скоротает ночь в хлеву и ранехонько отправится все на той же овечьей спине на выгон. Овечка — кроткая тварь божья, чего ж дрозду ее бояться? Дрозду и человека не след бояться, а если он кого-нибудь испугается, то этому человеку, стало быть, не место в мире сем, где все создано господом — горы, камни, деревья, травы…

Пастух посмотрел вдаль. На фоне белесого неба темнел купол собора, и ему в это мгновение почудилось, что собор — тоже старый пастух, сидит, окруженный стадом домов, и думает о мирских делах.

— Жизнь за тебя отдам, святая Марута![15]

Пастух теперь все называл святыми местами, и монастырь был для него святой горой Марутой.

Когда стемнело, он поднялся с камня, еще раз взглянул на собор и долго ждал, словно надеясь, что и он поднимется с места; но, сообразив наконец, что собор-то, должно быть, дальний странник и долго ему еще надо отдыхать, погнал стадо к Вагаршапату[16].

Однажды, давно это было, и сколько лет с той поры прошло, теперь он уж и не припомнит, он вот так же, как сегодня, возвращался со стадом в село и у монастырских стен встретил архимандрита.

— Здравствуй, Мкртыч.

— Храни тебя господь, вардапет.

— У меня есть кое-что для тебя, Мкртыч. Если хочешь, зайди, сыграю тебе.

— А что ж, и зайду, отчего ж не зайти.

В келье архимандрит Комитас угостил его черным кофе, потом уселся на табуретку перед каким-то большим черным блестящим ящиком и пальцами осторожненько-осторожненько, осторожнее даже, чем дрозды, когда они садятся на спины овец, прикоснулся к черным и белым перекладинкам. И родились чудесные звуки. Мкртычу никогда прежде не доводилось слышать ничего подобного. Сперва ему почудилось, будто это ребятишки делают свои первые шажки, учатся ходить, но потом, когда он всмотрелся, словно наяву увидел под пальцами архимандрита своих черных и белых ягнят. Черные и белые ягнятки… На их шейках висели колокольчики, и колокольчики эти звенели, переговаривались, перекликались между собой, отдавались эхом, и было это так явственно, так наглядно, что он не выдержал:

— Так это же черные и белые ягнята, вардапет!

- Где?

— Эти, что ты разбросал перед собой.

А ягнята шли, шли и шли, колокольчики звенели, переговаривались, перекликались, отдавались эхом, и так грустно было все в этом мире и так безнадежно, что он снова не выдержал:

— Ради бога, сделай теперь так, чтоб они пошли пастись на траву. Пускай вырастут, станут овцами да баранами, ягняток принесут.

Архимандрит улыбнулся, ясно так улыбнулся, и легонько, как облачко касается горной вершины, скользнул пальцами по перекладинкам и расстелил зеленые луга перед его черными и белыми ягнятами…

Теперь, когда он рассказывает обо всем увиденном и услышанном в келье архимандрита, ему не верят. Говорят, ничего-де такого не было. Как это, мол, мог архимандрит музыкой разбросать в келье зеленые луга? Но было так, истинно так! Он своими глазами явственно видел их, а после даже помог архимандриту опустить большую крышку ящика, запереть его, а немного погодя вышел из кельи, погнал стадо к Вагаршапату. Архимандрит пошел его проводить.

По дороге он сказал:

— Знаешь, Мкртыч, мы с тобой такие же божьи твари, как дрозды, овцы, ягнята… Вот сейчас овечек ждут в селе, открыли ворота и ждут. Когда я вместе с ними вхожу в Вагаршапат, мне кажется, что и меня ждут. Хочешь, начну блеять, как овечка, и ягнята отзовутся. Да, Мкртыч, я и вправду могу блеять по- овечьи. — И он, как беспечный ребенок, заблеял. Ягнята сбились в кучу, а архимандрит весело рассмеялся и, подоткнув полы рясы за пояс, еще разок заблеял по-овечьи. Почему-то именно тогда Мкртыч впервые понял, что сердце архимандрита Комитаса разбито, и он, желая сделать ему что-нибудь приятное, протянул ему прутик и предложил:

— Может, ты, вардапет, хочешь гнать стадо?

— Я?.. Плохой из меня пастырь, я — жертвенный агнец божий!

Видно, он уже тогда знал, что должно случиться, а может, и не знал, но, если не знал, почему же тогда он склонил голову к плечу и скорбным голосом тихо и кротко запел. Мкртыч сейчас, спустя много лет, не мог припомнить всю песню, но отдельные слова остались в памяти, а еще запомнилось скорбное лицо склонившего голову и поющего архимандрита. Сейчас, когда его нет, когда он ушел и не вернулся, в ушах пастуха снова раздается его давным-давно отзвучавший голос. Так пели у него в селе шерстобиты. Он даже ощутил запах соломы — это пахли мокрые от дождя глинобитные стены. Мкртыч тогда сказал об этом архимандриту, а тот чему-то снова обрадовался, начал приплясывать, обнимать и целовать ягнят в мордочки.

Чудной человек был архимандрит — то грустил, а то вдруг радовался, в песнях вола называл братом, а куропатку — израненной курочкой и спрашивал:

— А скажи-ка правду, кто лучше поет — я или шерстобиты? Ну, объясни-ка, почему тебе вспомнился запах мокрых от дождя стен, когда я пел?

Тогда Мкртыч промолчал, но сейчас, вместе с воспоминаниями, до него снова донесся откуда-то запах мокрых стен, запах мокрой соломы. Должно быть, потому, что в детстве, когда шерстобиты приходили к ним в село, день обязательно бывал дождливым.

А сейчас примораживает, земля звенит под овечьими копытами. Вокруг монастырских стен бродят изголодавшиеся беженцы, и при виде их почему-то исчез из воспоминаний пастуха запах мокрых от дождя стен.

Давно уже ягнят в стаде поубавилось — зарезали, съели, не дав им стать взрослыми овцами и баранами, принести ягняток. Голодно. И пастух стал бояться, что скоро в селе не останется ни одного ягненка и некого будет ему пасти, стал бояться, что больше никогда не увидит ушедшего на чужбину архимандрита Комитаса.

На дороге стояла толпа голодных беженцев и глазами поедала ягнят.

«Вот сейчас они набросятся на них, — подумал Мкртыч. — Да, нелегкое это дело, пастушество».

Старик стал припоминать одного за другим исчезнувших ягнят, и стадо стало таять; глаза ягнят остекленели, зеленые от травы язычки выпали из уголков рта…

…Ни один из беженцев даже не пошевельнулся. Они съели ягнят голодными глазами, насытились и молча побрели на луга собирать съедобные травы и коренья.

День такой студеный, а земля такая мерзлая, что вряд ли беженцы смогут чего-нибудь раздобыть.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату