-- Начали появляться,-- объяснил нам Рябухин.-- Одно время совсем исчезла в горах всякая живность.-- Теперь -- построже. Охрана природы. Начали появляться.
Цветы, замерзшие за ночь, постепенно оттаивали и оживали, но видели мы их только на первой трети пути. Постепенно мы поднялись в те высокие сферы, где цветам не хватает ни кислорода, ни тепла, а ультрафиолет слишком жесток, чтобы можно было жить, а тем более расцветать. Но и нам (по крайней мере мне) тоже стало не хватать кислорода.
Сначала все шло прекрасно, несмотря на то что мы заплутались. Подойдя к грандиозной плотинообразной морене, преградившей нам путь, мы не знали, где подниматься дальше -- по правому краю этой конечной морены или по левому. Тетради со мной не было. Мне казалось, что я хорошо помню маршрут восхождения, но именно этого места в описании маршрута я никак не мог вспомнить. Надо сказать к тому же, что у меня очень плохая ориентировка на местности. Одно из моих слабых мест. Я могу заплутаться в нашем олепинском лесу, знакомом мне с детства. Вероятно, ориентироваться мне мешает излишек воображения. Стоит оглянуться по сторонам, как я тотчас воображу себе, в какой стороне дорога, в какой стороне село, и тогда все начинает складываться и подтверждать мою ложную версию.
Точно так же и здесь втемяшилось, что Адыгене мы должны увидеть левее морены. Командир отряда совсем не знал этого участка гор. Поверил мне, и мы взяли влево. Однако, с усилием взойдя на очень крутую морену, мы не увидели никакой Адыгене и начали в растерянности оглядываться по сторонам. В противоположной почти стороне, где мы вовсе не ожидали, сверкал вдалеке снегами горный цирк: пик Панфилова со своим ледником -- левый край цирка, Электро -- правый край, а в середине -- наша вершина. Цирк не был таким же округлым, как на Аксае, но вытянутым в длину, и Адыгене сияла на его далеком конце. Предстояло спуститься с морены, на которую мы попали по ошибке, а потом по другой длинной морене, похожей на лежащего тигра, по тигриному этому хребту подниматься долго и круто непосредственно к подножию горы.
Хребет-то хребет, но при ближайшем знакомстве -- нагромождение камней, кубических и огромных.
Часто удивляют в горах причудливые, не всегда доступные даже и воображению образования. Вот, например, час назад, идя по галечной площадке, я увидел справа от нас следующую картину. На относительно ровном месте, в виде ну, что ли, башни, нагромождены камни по кубометру и больше. Они лежат компактной кучей, словно кто-то принес их в мешке и высыпал на ровное место, и не просто высыпал, а еще и подправил, чтобы не валялись как попало. Когда видишь у подножия склона одну глыбу, тотчас представляешь себе, как она скатилась со склона, с каким грохотом, с каким трясением земли. Если несколько глыб, то надо полагать, что они скатились в разное время. Но аккуратная куча, объемом с многоэтажный городской дом, как образовалась она? Стояла скала, а потом рассыпалась во время землетрясения? В этом случае она рассыпалась бы вот именно по долине и лежали бы вокруг откатившиеся отдельные камни. Не могла же она рассыпаться и осесть в такую аккуратную кучу? Вероятно, за миллионы лет работа ледника, работа землетрясений, работа солнца, мороза, воды и ветра приходит иногда в такое случайное сочетание, что наше воображение отказывается понять результаты этой работы.
Вот и эта морена, по которой мы поднимаемся,-- можно ли вообразить, каким образом и на протяжении какого времени создавалась она?
Рябухин шел и, немного бравируя не то перед литератором, пыхтящим за его спиной, не то вообще перед новичками, намурлыкивал знаменитый булаховский романс о звезде. Но и то постепенно у него сбивалось дыхание, что никак не скроешь во время пения. Что же говорить про меня? При ровном перешагивании с камня на камень (по крутой восходящей) я дышал все же ровно, хоть и усиленно. Но стоило мне сделать одно резкое движение -- прыгнуть или порывисто подняться на очередную глыбу, как тотчас дыхание сбивалось на одышку, и надо было делать несколько судорожных глубоких вдохов, чтобы его выровнять.
Казалось странным, что в таком чистейшем утреннем прохладном воздухе недостаточно кислорода. Понятно, когда его не хватает в жарко натопленном, душном, прокуренном, переполненном людьми помещении, или в каком-нибудь там водолазном приспособлении, или в большом современном городе, плавающем постоянно в бензинном чаду. Но здесь, в утренних горах, когда воздух настолько чист, что ни одной пылинки не обнаружить в нем никакими приборами... И тем не менее кислорода мало, не хватает. Он разрежен, и с каждым шагом вверх его делается все меньше и меньше. Не потому ли таким густо-синим, неправдоподобно густо-синим становится небо, чья темная синева оттеняется белизной снегов? Говорят, в космосе небо непроницаемо, как черный бархат. Конечно, четыре с половиной километра над поверхностью моря не бог весть какая высота, но все же это шаг вверх, а у цвета неба -- шаг к его космической черноте.
Как будто ничего в организме не давало о себе знать. Ног не было (они легко шли), плеч не было (они блаженствовали без рюкзака). Было лицо, которому хотелось спрятаться от жестокого ультрафиолета, немного был правый бок (что-то покалывало там), но это временно. Фактически же было одно: величиной с целого меня, завладевшее всем моим вниманием сердце. Насос. Только от него зависело теперь мое восхождение.
Насос добросовестно и старательно гонит красную жидкость из главного резервуара во все уголки моего тела. Удар поршнем -- жидкость стремглав мчится по трубкам, трубочкам, трубчатым волоскам, достигая каждой клетки. Клетки ждут этой жидкости, им нужно гореть, и гореть ярко, в полную силу. Но свеча тускнеет и гаснет под колпаком. Огонь задыхается в пару или собственном дыме. Огонь живет только при кислороде. Красная жидкость приносит кислород. Каждая клетка с нетерпением ждет новой порции жидкости, чтобы снова вспыхнуть. Но что толку в этой жидкости, если она притекает, омывает, а кислорода в ней все меньше и меньше. Его мало в том воздухе, который захватывают легкие. Значит, легкие должны захватывать воздух все чаще и чаще. Значит, и насос должен работать в учащенном ритме. Здесь-то и начинается трагическое противоречие. Чтобы работать усиленно, насосу самому нужна усиленная порция кислорода. Круг замыкается, начинается сердечная недостаточность.
Я слышу, как сердце то бултыхается в груди, то словно бы замирает. Когда преодолели морену и остановились у подножия склона Адыгене, я почувствовал, что в глазах у меня все растаяло, затуманилось, побелело. Скорее я оперся на ледоруб, чтобы никто не заметил моей слабости, да и просто чтобы не упасть. Глядя вниз, на трещину в красноватом камне, запаянную темным ледком, я кое-как отдышался. Камень, трещина и ледок были для меня той деталью, на которой начинающий фотограф останавливает размытое желтое пятно, чтобы точно навести фокус. Раздвоенные линии совмещаются, туман исчезает, остается ясное, четкое состояние кадра. Так и у меня после нескольких глубоких вдохов туманец в глазах рассеялся, и трещина и ледок в ней оказались в фокусе взгляда. Тогда я посмотрел вверх, и впервые за двадцать дней мне сделалось не то чтобы страшно, но как-то горестно и тоскливо.
Склон, перед которым мы остановились, показался мне только что не вертикальным. Он вздымался вверх, загораживая небо почти до зенита. Он был седловидным (как я изучил еще по картинке), и мы находились против самой низкой точки седла. Самая низкая, но ужасающе высокая. Влево от нижней точки седла поднималась ломаная, зубчатая линия гребня, ведущего непосредственно к вершине, которую теперь от самого ее подножия не было видно. Ее загораживали более близкие скалы. Ничего. Когда надо, появится. Левее нас, из нижней части склона, вздымались, пропоров его, темно-красные скалистые образования, напоминающие готические соборы, и самый грандиозный из них -- Кельнский готический собор. Но Кельнский готический собор -- творение человеческих рук -- показался бы игрушечным, если бы его поставить рядом с этими каменными фантазиями природы.
Между тем Рябухин пристально вглядывался в склон, может быть, ища на нем признаки тропинки. Ведь ходили же до нас люди на Адыгене. Оставили какой-нибудь след или признак. И точно, в одном месте положены камень на камень и еще один камень, образуя башенку, веху, ориентир. На эту башенку и повел нас Рябухин. Булахова он больше не напевал.
Я заметил, что если поднимаю голову и гляжу по сторонам, то головокружение и зыбкая пустота в груди сказываются сильнее. Значит, если я хочу дойти хотя бы до перевального гребня, то нужно смотреть под ноги и отвлекаться, думая о чем-нибудь постороннем, а не о том, прошли ли мы третью часть склона или только еще четвертую.
Кто придумал словечки 'покорять', 'покорители', 'покоренные вершины'? Посмотришь на нас издалека и не разглядишь на склоне среди этих готических многоступенчатых и многошпильных глыб. Ползут черные