бутылка самогона — как туманно пояснил старик, для общей дезинфекции.
Осмотрев больную и убедясь, что у нее всего-навсего отрублен палец, старик осерчал:
— Надо было, конечно, больного инвалида гонять из-за такой ерунды. Эх, парень (это к Старцеву), ума ты, видать, не нажил. Нынешним кобылицам с утра полчерепа снеси, они к вечеру обратно на дискотеке. Кстати, возьми на заметку: все наши болезни проистекают исключительно в силу нашего невежества.
Его оригинальный подход к женским хворобам чудесным образом вселил оптимизм и в Старцева, и в расклеившуюся Оленьку.
— Ляг на топчан и замри! — рявкнул старик на девицу. Оленька послушно улеглась и уже улыбалась сквозь слезы.
Старик умело выдавил из культяшки кровь и гной, предварительно сделав ржавой бритвой глубокий надрез, напихал в новую рану черной мази и туго-натуго забинтовал. Вся процедура заняла около получаса: Оля ни разу не пикнула. Зато у Ивана Алексеевича, наблюдающего за манипуляциями кудесника, началась трясучка.
— Тебе что же, Оленька, совсем не больно? — спросил он слащавым голосом.
Девушка отрицательно покачала головой, за нее ответил Кузьма Федотович:
— Ты, парень, прежде думай, чем спрашивать. Откуда у них боль возьмется? Болит, когда душа на месте, а где у них душа, ты интересовался? Племя молодое, незнакомое. Читал, небось?
Старцев уже понял, что случай свел его с деревенским философом и вольнодумцем.
— Как же так, Кузьма Федотович? Любая зверушка боль чувствует. Хоть кролик, хоть собака. Тем более человек.
— Ошибаешься, сударь мой! Про зверушек правильно, про человека — нет. Человеку дан предел, который переступать нельзя. Господь не велел. Кто его переступит, тот становится как чурка с глазами. Нет в нем больше ни боли, ни сраму, ни совести. Все ведь это в один узелок завязано.
— Глубокая мысль, — согласился Старцев, — хотя и спорная.
— А ты не спорь, — обиделся старик. — Спорить вы все мастера.
Приведя девушку в порядок, он велел ей спать, а Старцева увел в кухонный закуток. Здесь они накоротке, дружно усидели принесенную Кузьмой Федотычем бутылку самогона. И пока пили, пока судачили о том о сем, все светлее и чище становилось у Старцева на душе. Он припомнить не мог, когда еще случался такой благостный вечерок. Тревоги, страхи, отчаяние — все куда-то далеко отодвинулось, истаяло, будто теплые воды разом смыли душевную накипь. Старик учил его уму разуму, и все, что он говорил, казалось оригинальным и, главное, добрым, хотя с каждой чаркой Кузьма Федотович распалялся все больше, уличая собеседника во всех смертных грехах. Но большей частью его рассуждения касались медицинских вопросов.
— Иной раз, — увещевал старик, — помирает человек, исчах весь, и рак у него, и чахотка, и цирроз, и чего только нет, а дашь ему хорошую клизму, глянь — он снова в строю. Невежество — вот бич всего живого. Ты московский барин, считаешь себя ученым, а знаний в тебе — ноль. Хочешь, докажу?
— Зачем же, — говорил Иван Алексеевич. — Не надо доказывать. Я согласен.
— Были бы у тебя знания, разве завел себе таку сопливу кралю, да еще без пальца. Не твоего она сада ягода, милый мой.
— Тут вы опять правы, — кивал Старцев, погружаясь в самогонную полудрему.
Он не заметил, когда ушел старик, но помнил, что тот приказал напоить девушку отваром, который оставил в зеленой кастрюле. Опомнился, налил теплого сырца в кружку, отнес в комнату.
Девушка спала, уложив головку на ладошку, и лицо у нее было почти прозрачное, утомленное и счастливое. Какие сны ей снились?
Старцев подумал: эта сторожка в лесу, эта ночь, этот старик, эта девушка с чудесной, безмятежной улыбкой, застывшей на губах, как поцелуй, — все это, конечно, мираж, и когда наступит утро, все исчезнет, сотрется в памяти, как всегда бывает с грезами.
Однако — не исчезло.
Утром Оля поднялась здоровой, и начали они жить день за днем, почти как муж с женой или брат с сестрой. Ждали хозяина, но тот пока задерживался.
О плохом, о том, что будет с ними, если… не говорили, словно по взаимному уговору.
День уходил на долгие прогулки по оттаявшему, напоенному чудными запахами, зазеленевшему лесу, а также на приготовление пищи и бесконечные выяснения отношений с собакой Линьком и заносчивым, дерзким котярой Трофимычем. Суть этих отношений была в том, что пес и кот, по всей вероятности, считали их виноватыми в исчезновении любимого хозяина, и если девушку приняли все же довольно благосклонно, то Ивана Алексеевича на дух не выносили, постоянно устраивая ему разные пакости. Началось с того, что Трофимыч демонстративно помочился ему в ботинок, а когда он замахнулся на хулигана, пес Линек кинулся на помощь другу и разодрал ему брючину. Иван Алексеевич не то чтобы испугался, но огорчился. Лохматый громила стоял перед ним враскоряку и грозно скалил зубы, давая понять, что если понадобится, то он и на брючине не остановится. Клыки у него напоминали клинья пилы. Старцев любил собак, понимал их, его не обманула показная ярость пса. Линек не искал драки, всего лишь обозначил их взаимные права в доме. Как бы предупредил: ты тут не хозяин, понял? И веди себя соответственно, не маши кулаками.
— Ладно, — сказал Иван Алексеевич. — Повыпендривайся пока. Жрать захочешь, тогда посмотрим.
Но гордый пес не стал жрать ни в первый, ни на второй, ни на третий день. Наверное, чем-то пробавлялся на воле и от миски с сытным мясным варевом брезгливо отворачивался. Старцев в наказание выдворил его из дома и больше не открывал дверь. В отместку Линек устраивал на него форменную охоту. То есть, разумеется, это была имитация охоты, но чрезвычайно впечатляющая. Во всяком случае, Оленька каждый раз делала вид, что падает в обморок. Линек подстерегал их неподалеку от дома и с сумасшедшим, утробным лаем, более похожим на волчий вой, выметывался из-за деревьев и мчался, роняя из пасти бело-розовую пену. Казалось, еще миг — и разорвет в клочья. В последний момент пес тормозил, огибал их по дуге и, как ни в чем не бывало, с умным видом начинал обнюхивать какие-то кустики.
На зов он не откликался, близко не подходил и ни разу не дал себя погладить.
Котяра Трофимыч, напротив, извлек выгоду из появления пришельцев: уплетал за обе щеки из миски Линька, ластился, мурлыча, к Оленьке, позволял себя тискать, но стоило Ивану Алексеевичу зазеваться, как ухитрялся нагадить (если не в ботинок, то обязательно рядом с кроватью): или изорвать, истрепать какую- нибудь вещь, принадлежащую Ивану Алексеевичу. Пришлось и его наконец выставить за дверь, но это вышло Старцеву боком. Среди ночи, возмущенный произволом, котяра устроил непотребный концерт, словно за окном безумствовала, вопила и ухала целая свора неведомых злобных тварей. Естественно, присоединился к ужасному хору и Линек, солировал замогильным волчьим воем.
Из-за кота и собаки между Иваном Алексеевичем и Оленькой произошла размолвка. Девушка запалила свечу (она спала на топчане, а Иван Алексеевич на раскладушке), свесила вниз взлохмаченную голову и задумчиво протянула:
— Не понимаю, как можно быть таким жестоким?
— Ты о чем, девушка?
— Слов много можно правильных говорить, но это ничего не значит. Человека видно по поступкам. На словах вы добренький, чуткий, справедливый, а на деле ничем не отличаетесь от тех, других.
— Тебе что-нибудь принести? Аспирину?
— Выгнали на улицу несчастного котика! Вон, слышите, как плачет? Ему страшно, одиноко!
Иван Алексеевич возмутился:
— Трофимычу страшно? Этому зверюге? Да с ним опасно в одном помещении находиться.
— Почему это? — Да он же только и ждет, чтобы я уснул. Разве не помнишь, как с вечера подкрадывался?
— Так вы вдобавок ко всему и трус, — определила Оленька. — Боитесь маленького пушистого котика с оторванным ухом? Вот такие, как вы, ему, бедняжке, ухо и оторвали.
На дворе собачий вой, котиное пение и еще какие-то странные визгливые голоса слились в совершенно невыносимую какофонию. Иван Алексеевич соскочил с раскладушки и распахнул дверь в