— Антону я позвонила. Он в курсе.
— Ты сказала ему, где ты?
— Да. С разрешения Эдуарда. Папа! Папочка! Тебе плохо?
Вряд ли этим словом можно было определить то, что я чувствовал.
— Значит, вот как… Ты его любишь… А он тебя?
Вопрос был курьезный, но Катя ответила с абсолютной серьезностью. При этом выражение туповатого глубокомыслия на ее лице (от матери) приобрело масштаб солнечного затмения.
— Видишь ли, папа, он еще не совсем разобрался.
— Это он так сказал?
— Да что ты! Разве он скажет. Ты же его знаешь. Отделывается шутками. Но я чувствую, его очень тянет ко мне.
Слушать такое было выше моих сил.
— Ты уже спишь с ним? В шутку, я имею в виду.
— Папа!..
— Ладно, все ясно. Мое-то какое в сущности дело. Взрослая, замужняя женщина. Развлекайся.
В тот же день пожаловался Полине. Гуляли втроем по тенистой переделкинской улочке. Мариночка сидела у меня на плечах: знак особого расположения.
— Зачем ему это, Поля, скажи, зачем? Эта всеядность, неразборчивость. Не принимаю.
— Он в первую очередь самец, мачо. Потом все остальное. Разве ты не понял?
— Но это неприлично, в конце концов. Здесь ее отец… И потом, ты не допускаешь, девочка может увлечься, будет страдать. Что мне прикажешь делать в таком случае?
— Оставь, милый, — оборвала довольно резко. — Неужто ты впрямь придаешь значение таким пустякам? Короткий летний роман. Прекрасное воспоминание. Никто не внакладе.
— Вы про дядю Эдю говорите? — подала сверху голос малявка. — Он красивый. Я тоже в него немного влюбилась.
— Вот видишь, — сказала Полина. — И Мариночка влюбилась. И твоя Катя влюбилась. Все влюбились в доброго дядюшку Эдю. Ничего страшного. Но тебе, пузырик, я все же посоветовала бы вести себя скромнее.
— Я только два раза с ним поцеловалась, мамочка, — успокоила девица.
Навстречу нам попался прогуливающийся поэт Н., напыщенный и важный. Он отрешенно что-то мурлыкал себе под нос, возможно, новый гимн России. Рядом вышагивала девчушка в крохотных шортиках и с микроскопической алой полоской ткани на пышной груди. Поэт был примерно моих лет, к тому же годы непрерывного питья и творческих усилий наложили на его чело пергаментный, могильный оттенок; но если бы кто-то решил, что поэт гуляет с внучкой, он бы здорово опростоволосился. Девчушка была из тех, кто смолоду не боится обжечь свои крылышки, если есть ради чего.
Когда мы поравнялись, я вежливо поздоровался, но поэт даже не кивнул. И не потому, что был невежей. Он во все глаза, не стесняясь молоденькой подружки, пялился на Полину и попросту меня не заметил.
— Кто это? — спросила Полина. Я назвал фамилию поэта, род занятий и количество наград, которые он получил у новой власти.
— О! — воскликнула Полина. — Тогда я должна взять у него автограф.
Поэт чуткой спиной услышал ее, развернулся на сто восемьдесят градусов и направился к нам. Осанка, манеры — все в нем изменилось за эти годы, кроме улыбки. Униженно-наглая, близкая к оскалу, улыбка по-прежнему выдавала старого, опытного интеллектуала-халявщика. Леня Голубков на уровне кремлевской кормушки.
— Извините, мы, кажется, знакомы?
Память у таких людей цепкая, и мое лицо все-таки ему что-то напомнило, судя по тону, неприятное.
— Ни в коем случае, — успокоил я.
— Но, кажется, ваша дама…
Такие люди бросаются на добычу мгновенно, повинуясь невнятному импульсу, исходящему из ненасытного чрева.
— Конечно, конечно, — я старался быть любезным, хотя ситуация меня, естественно, коробила. — Моя дама ваша искренняя поклонница. Собирается попросить автограф, но робеет.
Мариночка сверху зачем-то предостерегающе постучала меня кулачком по темени. Брошенная поэтом девчушка нервно озиралась, тряся алыми грудками.
— Почему же робею, — проворковала Полина. — У вас найдется чем писать, дорогой поэт?
— А как же! — Н. извлек из кармашка шорт шариковую ручку невиданного изящества, будто хрустальную.
— Распишитесь прямо здесь, — Полина протянула руку и ткнула пальчиком чуть ниже локтя. Поэт, одышливо сопя, старательно вывел какую-то закорючку на нежной коже, при этом его пергаментное лицо окрасилось зловещим цветом недалекой апоплексии.
— И я хочу! И я хочу! — завопила Мариночка. Полина тоже раскраснелась.
— На этом месте, — сказала самым вкрадчивым своим тоном, — сегодня же попрошу сделать наколку.
Впервые я увидел, как поэт Н. смутился. Вообще-то, в моем представлении он мог утратить самообладание лишь в том случае, если кто-то напоминал ему о денежном долге.
— Что вы, мадам, — склонился в изящном поклоне, отчего в спине у него что-то заскрипело. — Надеюсь, мы еще увидимся, и я подарю вам свою книгу. У нас здесь все запросто. Общаемся, ходим в гости, все по-семейному.
— Правда подарите книгу? — пролепетала Полина.
— Да хоть сейчас. Вон моя дача, видите?
— Сейчас, к сожалению, не могу, — досадливый кивок в мою сторону: куда же, дескать, по гостям с таким-то багажом. Поэт Н., еще разок в меня вглядевшись, сочувственно воздел бровки:
— Что ж, прошу в любое время… когда освободитесь.
— Поскорее бы, — прошептала Полина.
Воодушевленный блистательной победой, поэт Н., прихватив заждавшуюся малолетку, упехал в сторону дачи, прихрамывая. Со спины, в своих американских пехотных шортах, он был похож на раздувшуюся фасолину.
— Наконец-то я узнал тебе настоящую цену, — сказал я. — Хоть бы ребенка постыдилась.
— Я не ребенок, — отозвалась сверху непокорная. Полина спросила задумчиво:
— Он что, действительно поэт?
— Да какой он поэт, ты что? Когда-то здесь действительно жили поэты. Вот я недавно вспоминал…
— А кто же он?
— Холуй. Был брежневский холуй, теперь ельцинский. Завтра будет Зюгановский. Интеллигентский навоз для любого режима.
В этот день Трубецкой вернулся из города затемно, возбужденный, веселый больше обычного. За ужином так и сыпал скабрезными анекдотами, которые Катенька встречала таким диким хохотом, что я вынужден был ее пристыдить. В ответ она скорчила неприличную гримасу и сразу после ужина демонстративно, первая, удалилась в комнату Трубецкого. Сам же он, чуть позже, уже облаченный в халат, заглянул к нам с Полиной в спальню. Не забыл прихватить бутылку красного вина.
— Ну что, голубки, лед тронулся.
— Это мы видим, — мрачно пробурчал я.
— Да брось, Мишель! Из-за дочери, что ли, дуешься? Так у нас с ней чисто платонические отношения. Неужто я, по-твоему, способен покуситься на девичью честь замужней дамы?
— Остроумно, ничего не скажешь.
Трубецкой разлил вино по стаканам — янтарное, густое, терпкое даже на взгляд.
— Вы лучше спросите, с кем я сегодня имел честь разговаривать?