возили под мостом целыми вагонами. Говорят, из них делали стекловату, которой оборачивали водопроводные трубы, чтобы те не мерзли зимой. Мне тоже хотелось иметь стеклянный шарик, но Петька пожалел его для меня, может быть, потому, что я в отличие от птицы была живой.
Мы украсили птичью могилу гладкой галькой, наверное, когда-то принесенной с морского берега, а теперь валявшейся на влажной земле палисадника.
— Наверное, у нее были дети, — начал Петька про птицу. — Теперь они ждут ее в гнезде на дереве, а ее все нет и нет…
Петька снова заплакал.
— Вот бы их здесь похоронить, — сказала я про птенцов, и тоже заплакала.
Мы сидели на корточках в палисаднике и плакали. Из окна на нас смотрела жена дядьки Витьки и улыбалась. А потом пришла Петькина мама — толстая тетя Галя с высокой прической и треснувшей кожей на пятках — и мы пошли смотреть кроликов.
На следующий день мы снова хоронили. И на следующий через следующий тоже. Я принесла в палисадник божью коровку, которую поймала у себя на ноге. Она была еще жива.
— Как мы ее похороним, если она жива? — спросил Петька.
— Мы ее убьем, — ответила я.
Мы закрыли божью коровку в стеклянной банке, и пока она в ней умирала, разбивали галькой грецкие орехи. Это Петька придумал сделать для нее гробик из скорлупы. Орехи разлетались вдребезги, а нам нужна была целая половина. Когда нам удалось расколоть один ровно по шву, божья коровка в банке перестала двигаться. Мы постелили в скорлупу кусочек ваты, чтобы было мягче, положили в нее божью коровку, закопали ее в маленькую ямку и положили сверху гальку, а сверху еще одну — поменьше.
Петька снял вспотевшие очки, вытер с глаз слезы. Я отвернулась, чтобы не смотреть на него. Я боялась Петьки без очков. Мне казалось, его глаза выпячиваются наружу. Мне казалось, они изнутри пришиты к Петькиной голове резинками. Пока резинки натянуты, глаза на месте — смотрят прямо вперед, но стоит резинки отпустить, и глаза скосятся к переносице или резко уйдут к вискам. Без толстых стекол коричневый Петькин зрачок, совпадающий по цвету с клеткой пальто, становился мутным, будто в него надышали, а ободки век напоминали оранжевый птичий клюв. Я предпочитала не смотреть Петька в глаза, когда он снимал очки. В то время мне случалось с кем-то дружить по частям. Например, дружить с чьими- нибудь головой, ногами, а с руками — нет. Если мне не нравились чьи-то руки, я старательно отводила от них взгляд, делая вид, что они — сами по себе, и мне необязательно на них смотреть. Например, я дружила с белым кроликом, который жил в сарае за домом. Он нравился мне больше всех, потому что остальные кролики в клетках были черными, один этот — белый. Но дружила только с его белой шерсткой, длинными ушами и хвостом. А его глаза с красными, засосавшими кровь зрачками, я отделяла от белой шерстки и никогда в них не заглядывала. С Петькой я дружила, только когда он был в очках.
— А вдруг они лопнут? — подумала я про резинки в Петькиной голове, перекатывая пальцами в кармане подаренный птице стеклянный шарик.
Я очень хорошо помню свое детство, и подоконнику, на котором я сейчас сижу, тяжело, но он широкий.
Изо дня в день мы продолжали хоронить разных насекомых, но птицы нам больше не попадались. У деревнях колышков в ряд растянулись могильные гальки. Мы плакали, сидя у колышков, подсыхающих на весеннем солнце, и продолжили бы плакать, если бы тетя Галя не узнала, во что мы играем в ее палисаднике, и не разнесла ногой с потрескавшейся пяткой наше тайное кладбище.
На следующий день я подарила Петьке яйцо. Принесла его в палисадник в кармане, вместе со стеклянным шариком. Из кармана я вынула только яйцо, оно было еще холодным.
— Где ты его взяла? — спросил Петька.
— Из холодильника.
— Из замерзшего яйца птенец не вылупится.
— Мы его согреем, и он отмерзнет, — сказала я, и Петька мне поверил.
Мы завернули яйцо в вату, и ждали, когда из него вылупиться птенец, чтобы повторить все сначала.
— Надо следить за яйцом, — говорил Петька, — когда птенец захочет вылупиться, он клюнет скорлупу, проделает в ней маленькую дырочку, и тогда надо будет ее всю разломать, чтобы помочь ему выбраться. Потом мы постучим пальцем по полу, и научим его клевать пшено.
— А потом похороним, — говорила я.
По очереди мы дышали на яйцо. Когда тетя Галя узнала, во что мы играем, она сварила наше яйцо, и мы с Петькой съели его пополам — ему белок, мне желток.
Я не могу вспомнить, как мы там оказались. Сижу на своем подоконнике, хотя теперь еще не лето, и вспоминаю, но не помню ничего — по какой дороге мы туда шли и зачем. Дома из красного кирпича еще гудели недостроенные. Деревья начали зеленеть. Мы стояли в маленькой комнате, возле обтянутого красным ящика и любопытно заглядывали в него. Тетя Галя качала головой, ее взбитые вверх волосы сочувственно кивали. Петька ел булку, крошки сыпались с его клетчатого пальто на пол. Полы я помню — деревянные, покрытые коричневой краской. Но не могу сказать, где это было — в одном из белых домов, которые собирались снести, а их жильцов переселить в красные, кирпичные, или где-то в другом месте.
— Она зашла, вот так ахнула — Ах! — упала на кровать и сказала «Мама, я умираю»… — проговорила женщина, которой я теперь тоже не помню, ведь мне было семь.
Тетя Галя снова посочувствовала — кивнула высокой прической.
— Да-да-да… Да-да-да, — кивала тетя Галя.
— Да-да-да, — и поджимала губы.
Она их поджимала всегда — ей было больно стоять на растрескавшихся пятках. Она так много в тот день кивала, что ее волосы рассыпались, и оказались не такими длинными и пышными, как я думала. Одна шпилька упала на пол, но тетя Галя не стала за ней наклоняться. Она вынула из волос остальные, зажала их в зубах и снова заколола волосы, с силой втыкая их в голову и от этого морщась. Я подумала, что можно поднять валявшуюся шпильку и загнать ее целиком в трещину на тети Галиной пятке. Такие глубокие трещины на ней были.
Мы придвинулись плотнее к ящику, когда в маленькую комнату зашло еще несколько человек. Я посмотрела на женщину, лежащую в нем. На ней было тонкое синее пальто, серые ботинки на шнурках с тупыми носами. Ноги лежали в растопырку, носки ботинок целились в разные стороны, как будто женщина хотела шагнуть и к тем, кто стоял справа, и к тем — кто слева. Цветной шелковый платок, затягивал узлом подбородок. Сквозь тонкую голубу кожу лица просвечивали кости скул и черный кончик подбородка.
Я подумала, неужели можно умереть, просто сказав — «Ах!»? Не падая к корням дерева мимо бельевой веревки, не перестав двигаться в закупоренной банке? Правда что ли, достаточно придти, упасть на кровать и сказать — «Мама, я умираю»?
Петька накрошил булкой прямо в гроб, на ноги в толстых капроновых чулках коричневого цвета, из которых все равно просвечивала синева. Тетя Галя протянула руку, чтобы смахнуть с ног женщины крошки, но быстро отдернула ее, обхватила Петьку рукой и прижала его головой к своему выпуклому животу. Петька смотрел из-под очков вспотевшими глазами.
И тогда же я еще подумала — зачем люди приглашают так много других, смотреть на своих мертвецов? Когда мы с Петькой хоронили в палисаднике, наши слезы видела только жена дядьки Витьки из-за занавески. Мы не выставляли свое горе в растопыренных ботинках напоказ.
— Синяя тетя придет за тобой, ты на нее накрошил, — сказала я Петьке.
Петька уронил булку и заплакал. Я вынула из кармана стеклянный шарик и незаметно бросила его в ящик. Когда мы ушли, на полу после нас остались булка и шпилька. С тех пор мы больше никого не хоронили.
Когда началось лето, фонтан так и не заработал. Я пугала Петьку синей тетей, хотя сама боялась ее. Однажды я проснулась посреди ночи, открыла глаза, и мне показалась, что она стоит передо мной и глядит на меня сквозь стеклянный шарик. С той ночи я начала пугать Петьку еще сильней. Я и синюю тетю могла бы сделать отрицательным персонажем, но она умерла раньше, чем успела причинить вред Петьке.
Мы шли по горячему асфальту. Тонким слоем он покрывал мост над путями. Асфальт нагрелся на