сладкая истома. Невидимые дотоле звуки овеществились, потерянный духовой оркестр был обретен вновь, свет снова стал таким, каким должен быть.

Простофиля видел большое дуло геликона в весеннем солнце, золото корнета-пистонов и натянутую кожу большущего барабана.

В этой неразберихе и свистопляске он был единственный, кто точно знал, что последует дальше. В этом смысле Простофиля был в более выгодном положении, чем сам фельдмаршал Шернер, который этого не знал. Маленький пони ждал, что вот-вот подкатят тележку и положат ему на спину седелко, дадут упряжь с кисточками и запрягут. Потом начнет маленький барабан, и начнет так:

«Та-ра-ра-ра там-та, та-ра-ра там-та, та-та-та рам-та, рам-там-там». А к нему присоединятся тарелки, вот как:

«Дзинь, и дзинь, и дзинь-дзинь-дзинь». Тамбурмажор ударит в большой барабан, вступят медные трубы и парад начнется…

Немецкий оркестр тем временем уехал. За ним облаком поднялась пыль, а на дороге остался гул совсем иных труб: переполошенный гул клаксонов армии, пустившейся наутек.

Простофиля не был на привязи — он был тоже сверхсрочником в отставке, пользующимся определенными привилегиями… Филя не был из тех лошадей, которые в жизни много наскакались галопом. Но этот галоп стоило видеть! Не успел Фердинанд Кубала крикнуть: «Стой!», а Косина Карел: «Тпр-ру!», как Простофиля исчез в дыму и пыли военной дороги, затерявшись между транспортами.

В оркестр! На свое место! На парад!

Он бежал беззаботно. Потом замедлил бег: с галопа перешел на рысь и, наконец, пошел шагом, как на прогулке… маленький затерянный пони среди громыхающих танков в черных тучах солярки. Словно барашек по пасмурному небу, плыл Простофиля за призраком своей мечты…

Некоторые из ехавших в машинах обращали на него внимание; поскольку они были самых младших лет призыва, он напомнил им пони, что за скромную плату катают детишек в луна-парках. Они кричали ему вслед по-немецки, но нежно, и исчезали в чаду.

Военный оркестр Простофиля нашел к вечеру. Он бивачил на лесной опушке. Лес был редкий, еще обнаженный, и отложенные медные инструменты выделялись в наступающем сумраке, как невиданная экзотическая флора, неправдоподобно золотые орхидеи, распустившиеся на почерневшем снегу и затвердевшей слякоти.

Музыканты спали и курили, и играли в карты. А один фаготист добросовестно повторял по нотам гаммы.

Мимо, свесив головы, проходила пехота. Такая усталая, что ничто уже не казалось ей смешным — даже этот человек, который в лесу, в канун весны и под конец великого отступления дул в фагот.

Долго, до самой ночи, Простофиля кружил вокруг геликонов. Но ночью он потерял их свет и уже не видел ничего, только красные огоньки сигарет, лишь по привычке прикрываемые сверху рукой.

Тогда он пошел на эти огоньки, и сухие ветки хрустели у него под копытами.

— Hor mal zu, Fritz, — сказал один из музыкантов. — Da geht doch jemand. [9]

Фриц вслушался, а потом сказал, стуча зубами:

— Wie sagt man das russisch? Sdajus? Ist das Wort richtig?[10]

— Sdajus, — прошептал первый. — Oder: Ivan nestrilat! Wir gute Menschen, Antifaschist![11]

Но еще не успев поднять руки, они при свете своих сигарет увидели маленькую лошадиную голову. И большие, бесхитростные, до смерти преданные глаза.

— Das ist ja ein Pony, kein Russe, — сказал первый. — Was macht denn der da?[12]

И обоим вдруг ужасно захотелось есть, потому что полевая кухня еще не подоспела.

Военная музыка съела Простофилю на завтрак. Его варили всю ночь. В лощинке, скрывавшей огонь. Гуляш, в общем, не удался, потому что мясо было жесткое. Но ели его все, во главе с капельмейстером, бывшим органистом от святого Томаса, и благословляли судьбу, не оставившую военный оркестр, хотя у нее было столько забот со столькими армиями.

Так и не дождался Фердинанд Кубала своего Простофили. На следующий день они помянули его с Косиной Карлом в Серебряном Перевозе в трактире «У Форманов», и помянули как следует быть. А когда оба накачались в дым, то поставили пластинку с полковым маршем и стали подыгрывать ей: Кубала на барабане, а Косина Карел — на корнета-пистоне. Так что, вообще говоря, у Простофили были торжественные похороны, у этого шляпы из лошадиного племени, у Кавалетто мио.

Фифи или собачья жизнь

Здесь они у меня. Под столом, если угодно посмотреть. В корзинке, чтоб дышать было свободней… Любовь к животным, пан директор, ее, с вашего позволения, человек в себе с рождения носит. Знаете, куда я их сейчас? Топить. А вот на сердце у меня нехорошо. Я их еще в последнюю минуту вынул из мешка и положил в корзину, чтоб не задохнулись. Бедненькие…

Кому-нибудь может показаться, какой в этом смысл? Вот-вот кинет их в воду, а сам беспокоится, чтобы им легче дышалось. Я вам этого, пан директор, не могу объяснить. И себе тоже не могу. Может это оттого, что человек старается всякую вину искупить. А коли может это сделать наперед, то потом лучше себя чувствует… при совершении, так сказать, греха.

М-да, так вот чем Фифи наша кончила, бедняжка разнесчастная… Не знаю, когда вы тут были напоследок, но должно быть очень давно, может еще до войны. В мобилизацию? Ну еще бы, теперь я уже точно вспомнил. Вам еще не хотели ботинки обменять. Которые малы были… Господи боже, ведь это уже больше двадцати лет прошло! Вам тоже кажется, что время так быстро летит? Мне вот сдается, что даже не целый день, а будто всего полдня пробежало. Как пополудни. Пообедаешь, вздремнешь, закуришь сигарку, послушаешь последние известия — и двадцати лег как не бывало!..

А вы знали Фифи? Таксу такую черную? Что у лесничего Скршиванка была… Потом ему еще пришлось ее продать. Потому она от охоты увиливала, как епископ от сельтерской.

Не могли вы ее не знать, если здешний. Кто у нас не знал Фифи?! Должны вы ее знать, пан директор! Вы по утрам не ходили в «Золотого льва» гуляш есть? Ах так, иногда только! И ни разу вам этот пес не попадался? Ну, в конце концов, у людей вашего формата другие заботы. У вас, пан директор, котелок днем и ночью варит. Не станете же вы, в самом деле, обращать внимание на каждую сучку! Такой человек…

А я ее с детства знал. Я на государственной службе состоял, у меня для себя времени всегда хватало. Меня, пан директор, эта собачья жизнь ужасно как занимала. По городу, правда, ходил такой слушок, будто я собак этих жру. Но, видит бог, пан директор, собачью отбивную я ел всего один раз, и то дело было еще на русском фронте. Должен вам, однако, доложить, мясо это великолепное. Деликатес!..

Но я не из тех людей, что идут против течения, а по части своей диеты тем паче. Пожалуйста, вот когда, не дай боже, начнут есть собак, тогда я вас приглашу. Увидите сами, что из этого мяса можно сготовить! Вы ведь всегда были ценитель, пан директор, а ваш отец, — тот для себя даже шампиньоны разводил.

М-да… Так, значит, насчет этой собаки. Я за ней годы наблюдал. До чего ж удивительное было животное!.. Лесничий Скршиванек уступил ее по дешевке пани Ледвиновой. Но даже получи ее та пани задармака, проку бы ей от Фифи все равно было чуть. Ледвинова ей вышила подушечку с монограммой, тушила ей печенку с лучком, а как-то раз при мне даже кость от окорока покупала. Уж я-то никому не

Вы читаете Брут
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату