А он слушал и только иногда улыбался; но всякий раз так, словно кто зажигал люстру. Никогда, доложу я вам, я не видел у человека такой доброй улыбки. Будто он всем желал всего на свете, а себе — как есть ничего. Но люди в этой его улыбке видели скорее ехидство и язвительность и каждый его немного побаивался: что-де он столько всего знает и что он, собственно, о нас думает…

Потом профессор заплатил за пиво, и за кофе с ромом тоже, и пошел к выходу, но держался совсем прямо.

А Фифи поднялась и пошла за ним.

Я ей кричу: «Фифиша, не лезь в такой туман, обожди, куда ты?»

Но она даже не оглянулась…

С того дня у Фифи объявился хозяин.

Вообще-то слово хозяин к этому профессору не подходило; в слове хозяин вроде есть какая сила, а он был скорее всего бессильный.

И, пожалуй, как раз от того бессилия он хирели дряхлел; одному докторское звание придает самоуверенности, а у другого — наоборот, отымает. Если кто чванится тем, сколько он всего знает, то можете быть уверены: ничего он не знает. А если кто в самом деле немножко начинает кумекать, так тот не чванится. Тот только душой болеет.

Не знаю, что того двойного доктора грызло, однако никогда свет не выглядел так бессмысленно, так трудно, так тягостно, как тогда. Да ведь вы, пан директор, сами это пережили…

А Фифи? Так это же был хоть и подросший, а все одно щенок. От любви в нее вселилось такое буйство и шаловливость, что даже в те печальные времена, глядя на нее, можно было обхохотаться. Может она своего профессора развеселить хотела, а может это на нее находило от сплошного счастья. Каждая любовь, пан директор, хотя бы по началу бывает такой потешной. Наверно, для куража…

Какие она фортеля откалывала, пан директор, прямо со смеху лопайся! Она, псина этакая, всегда шутихой была и ходила, что тебе Чарли Чаплин. Не то у нее такое собачье плоскоступие было, не то еще что, но если перед ней кто-нибудь шел, а в особенности пан ксендз или баба-зеленщица, так она вертела задом, ну точь-в-точь, как они.

Или еще любила кататься на машине, садилась возле шофера и, если б вы, пан директор, насадили ей шляпу с хризантемой, никто бы и не заметил, что это не баронесса Флайшханз, «Торговое дело — кожаные, резиновые товары и майолика».

А в остальном эта собака жила, как прежде; ходила в «Золотого льва» и «Корону» да еще каждый день после обеда в 4.12 к автобусу из Кутной Горы — встречать своего профессора.

Где бы она ни была, стоило только часам на святом Якубе пробить четыре, как она поднималась и бежала на остановку, быстро и с такой радостью, что меня иногда аж завидки брали.

Несколько раз довелось увидеть, как они встречались. И всегда было одно и то же: только переглянутся и вроде как кивнут друг другу, а потом вместе идут домой.

Но это был бы длинный разговор, пан директор. Я знаю, у человека вашего формата другие заботы, я только погляжу, что щенята в корзинке поделывают — вот уж это меня удивляет: все-таки она, наконец, согрешила!..

Профессора того немцы посадили после убийства Гейдриха, и больше он не вернулся. Через два дня его фамилию объявили по радио, а потом еще напечатали на таком красном плакате со смертными приговорами… нашего двойного доктора. Что он сделал, долго никто не знал, все только крутили головами: вот уж, дескать, факт, нашло гестапо, кого забрать. Этот бы и мухи не обидел. А старик Здерадичек все вспоминал, как однажды пришел к доктору с листовкой, которую нашел в лесу на грибах, и как доктор ему посоветовал, чтобы он сдал ее в полицию. Потому, мол, немцы тоже большие любители ходить по грибы и листовки эти могли разбросать сами.

После войны мы узнали, что у нас ему пришлось скрываться, потому что в Праге он стоял во главе большой подпольной организации; кажется, тридцать два человека вытащил из Печкарны[13] и концлагерей. Хороший был человек, интеллигентный; вот только как одевался, не следил, да денег не берег…

И вот теперь, представьте себе, пан директор, что эта собака двенадцать лет подряд каждый день ходила встречать автобус в 4.12, зимой и летом. И каждый раз туда бежала быстро и с такой большой собачьей радостью… только пятки сверкали!

Возвращалась она теми же улицами с поникшей головой. Что, дескать, снова профессор не приехал. И что опять надо ждать до завтра, пока колокол снова не пробьет четыре.

Я туда ходил несколько раз… посмотреть на нее. Автобус за это время три раза сменили, двери у него автоматические, а иногда в нем и топят. Кондукторами теперь женщины, и из тех, кто в Кутную Гору ездил до войны, мало кто остался.

Этот взгляд, пан директор, видели б вы только этот взгляд, как она смотрела на двери!.. Я видел, как умирают собаки, и скажу вам: эта собака умирала каждый день!

Я ее уговариваю. «Фифи, — говорю, — чего ты свои чаплинские фокусы не выкидываешь, бестия ты лохматая? И не прокатишься на мотороллере. Ну на что тебе, скажи на милость, этот автобус сдался?»

Ко мне она доверие питает и ночует у меня часто. Она у меня и кусочек черствой булки возьмет. Но хозяином своим не признала, и я на нее не в обиде. Я ее понимаю.

Человек, когда лишится своей любви, часто привязывается к общим знакомым.

Такой человек говорит себе: «Когда она была в красной кофточке, нам повстречался Франтишек».

И бежит за Франтишеком! Вдруг у того на пиджаке красная ниточка осталась. Вы же меня понимаете, пан директор, что я хочу сказать… Я хорошо помню, как у вас все кончилось с Боженой. А может это была Лида?..

Так вот, чтобы уже досказать. В конце концов с этой собакой приключилось то, что ей, может, было нужно меньше всего, — потому бессловесной твари этого не оценить. Прославилась она! Сначала про нее написали в «Народном глашатае», тут у нас один артист этим промышляет; я вам это покажу, а еще лучше, если вы, пан директор, сами прочтете. Или это прочту я — больно все стерлось. Вот послушайте:

«Верность за верность. От нашего корреспондента. Необычайный пример собачьей преданности был отмечен в Верхних Коноедах…»

— Я вам все читать не стану, очень красиво тут написано, я бы так в жизни не сумел. Потом приехали из кинохроники и пять часов ждали на остановке с камерой и лампой; вокруг народу полно собралось. А когда пробило четыре и собака пришла, легла и стала ждать, дети хохотали до упаду. Потом этот киношник вертелся по-всякому, присаживался на корточки, снимал Фифишу слева и справа, спереди и сверху, а потом снял дверь автобуса, как она медленно и рывками открывается…

В конце концов у него будто бы оказалась плохая пленка, и ее даже не проявили. Только мне в ту ночь снился сон: сижу я в кино, смотрю на наш автобус и вдруг вижу — вылезает из него профессор и в той самой грязной рубашке, как тогда на вечеринке.

— Пан доктор, — говорю ему, — слава богу, что уже едете, а то ведь эта собака совсем обезножить могла.

И тут в кино внезапно загорелся свет, все люди, смертельно бледные, ринулись на улицу, дескать, горит. И все кричат: «Ох, господи, это же не та картина, мы же шли на комедию!»

Проснулся я в холодном поту, зажигаю свет, на будильник посмотреть, гляжу — у кровати лежит собака. Когда она пришла, не знаю; она всегда приходила, когда ей вздумается.

— Фифи, вот тебе кусочек домашней колбаски с потрохами, — говорю, — ведь сегодня четверг, а ты во «Льва» не приходила!

Но она, любушка, не взяла. И может быть как раз в ту ночь после съемки согрешила. А не то просто наступила ее пора, впервые после стольких лет. Никто не хотел верить, но щенята — вот они…

Так я пошел, пан директор, вижу у вас глаза слипаются. Небось, у вас другие мысли в голове, а я вам тут про собачью жизнь толкую.

Вот. А теперь пойду с ними, темно уже, и брошу их в воду всех вместе и с корзинкой, и еще положу в

Вы читаете Брут
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату