Но Ван-Лун, проходя мимо него в комнату, сказал:

— Она уже беременна.

Ему хотелось сказать это небрежно, как говорят, например: «Я засеял сегодня западное поле». Но он не смог. Хотя он говорил тихо, ему казалось, что он выкрикивает слова громче, чем следует.

Старик заморгал сначала, а потом понял и залился смехом.

— Хе-хе-хе! — обратился он к невестке, когда она подошла ближе. — Так, значит, скоро и жатва!

Ее лица не было видно в сумерках, но она ответила спокойно:

— Я сейчас приготовлю ужин.

— Да, да, ужин, — подхватил старик, следуя за ней, точно ребенок.

Как мысль о внуке заставила его забыть про ужин, так теперь новая мысль о еде заставила его забыть о ребенке.

Но Ван-Лун сел в темноте на скамью за столом и опустил голову на сложенные руки. Вот из этого тела, из его чресл явится новая жизнь!

Глава III

Когда время родов приблизилось, он сказал жене:

— Нам нужно взять кого-нибудь в помощницы на это время, какую-нибудь женщину.

Но О-Лан отрицательно покачала головой. Она мыла чашки после ужина. Старик ушел спать, и они остались одни в полутьме. Их освещало только колеблющееся пламя жестяной лампочки, наполненной бобовым маслом, в котором плавал скрученный из хлопка фитиль.

— Не нужно женщины? — спросил он в замешательстве. Теперь он начал привыкать к таким разговорам с ней, где ее участие ограничивалось только движением головы или руки, самое большое — одним, двумя словами, которые скупо ронял ее крупный рот. Он уже не тяготился такого рода беседой.

— В доме только двое мужчин, так не годится! — продолжал он. — Моя мать брала женщину из деревни. Я в таких делах ничего не смыслю. Разве нет никого в доме Хуанов, никакой старухи-рабыни, с которой ты дружила и могла бы позвать к себе?

Впервые он заговорил о доме, откуда она пришла. Она повернулась к нему, — он еще не видел се такой: ее узкие глаза расширились, и лицо покраснело от гнева.

— Только не из этого дома! — закричала она.

Он уронил трубку, которую набивал табаком, и в изумлении посмотрел на нее. Но ее лицо опять было такое же, как всегда, и она молча собирала посуду со стола.

— Вот так штука! — сказал он в изумлении, но она не ответила. Потом продолжал начатый спор. — Мы, мужчины, ничего не смыслим в таких делах. Отцу не годится входить в твою комнату, а сам я ни разу даже не видел, как телится корова. Мои неловкие руки могут повредить ребенку. А вот кто-нибудь из большого дома, где рабыни постоянно рожают…

Она аккуратно сложила палочки на столе в ровную кучку, посмотрела на него и, помолчав, сказала:

— Когда я снова пойду в этот дом, я пойду с моим сыном на руках. На нем будет красный халатик и штаны в красных цветах, а на голову ему я надену шапочку с маленьким позолоченным Буддой, пришитым спереди, а на ноги башмаки с тигровыми головами. И на мне будут новые башмаки и новый халат из черного шелка, и я пойду в кухню, где прошла моя молодость, и пойду в большую залу, где старуха сидит и курит опиум, и покажусь им сама и покажу им своего сына.

Он еще никогда не слыхал, чтобы она столько говорила. Ее слова лились беспрерывно, хотя и медленно, и он понял, что она давно уже составила этот план. Работая в поле, рядом с ним, она обдумывала свой план. Удивительная женщина! Казалось, что она почти не думает о ребенке: так спокойно она продолжала работать день за днем. А она видела перед собой ребенка, уже родившегося и одетого с головы до ног, и себя, его мать, в новой одежде. Он не мог произнести ни слова и, тщательно скатав пальцами шарик из табаку и подняв с полу трубку, набил ее.

— Тебе, должно быть, понадобятся деньги, — сказал он наконец грубоватым тоном.

— Если бы ты дал мне три серебряных монеты, — сказала она робко — Это очень много, но я все рассчитала и не истрачу зря ни гроша. Я не дам торговцу сукном обмерить себя.

Ван-Лун порылся в поясе. Накануне он продал на рынке полтора воза тростника с пруда на западном поле, и у него в поясе было немного больше, чем она просила. Он выложил на стол три серебряных монеты. Потом, после недолгого колебания, он добавил четвертую, которую он берег давно, на тот случай, если захочется поиграть в кости как-нибудь утром в чайном доме. Но он всегда боялся проиграть и потому только подолгу застаивался у столов, слушая, как стучат брошенные на стол кости. Обычно он проводил остаток досуга в городе в палатке сказочника, где можно послушать старую сказку и положить не больше медяка в чашку, когда ее пустят по рукам.

— Лучше возьми еще монету, — сказал он, раскуривая трубку и раздувая тлеющий обрывок бумаги, чтобы он вспыхнул. — Из остатков шелковой материи ты сошьешь ему халатик. Ведь он у нас первый.

Она не сразу взяла монеты и долго стояла, смотря на них с неподвижным лицом. Потом она сказала полушопотом:

— Первый раз я держу в руках серебряные деньги!

Вдруг она схватила монеты и, зажав их в руке, быстро выбежала в спальню.

Ван-Лун сидел и курил, думая о серебре. Мелкие серебряные монеты еще лежали на столе. Оно вышло из земли, это серебро — из земли, которую он вспахал и засеял и над которой трудился. Он жил землей: он поливал ее своим потом и исторгал из нее зерно, а из зерна — серебро. Каждый раз, когда приходилось отдавать кому-нибудь серебро, он чувствовал, что отдает часть своей жизни. Но сегодня в первый раз он отдавал его без боли. Он видел не серебро, отданное в чужие руки городского купца, он видел серебро, превращенное в нечто более ценное, чем оно само, — в одежду на теле его сына. И эта необыкновенная женщина, его жена, которая целыми днями работала молча, словно не замечая ничего вокруг себя, первая представила себе ребенка в этой одежде!

Она не захотела никакой помощи, когда пришло ее время. Оно настало однажды вечером, после захода солнца, когда она работала с ним в поле, убирая урожай. Пшеница созрела и была сжата, и поле затопили и посадили молодой рис, а теперь и рис принес урожай, и колосья созрели и налились после летних дождей под жарким солнцем ранней осени. Весь день Ван-Лун с женой жали, нагибаясь и подрезая стебли короткими косами. Ей было трудно сгибаться, потому что она была насносях и двигалась медленнее мужа; и работа шла неровно: скошенный ряд Ван-Луна уходил вперед, а у нее оставался позади. День подвигался к вечеру, и она жала все медленнее и медленнее, и он в нетерпении обернулся и взглянул на нее. Тогда она остановилась и выпрямилась, и коса выпала у нее из рук. Лицо ее вновь оросилось потом, и это был пот новой муки.

— Вот оно, — сказала она — Я пойду домой. Не входи в комнату, пока я тебя не позову. Принеси мне очищенную тростинку и расщепи ее, чтобы можно было отделить жизнь ребенка от моей.

Она пошла через поля к дому, как будто бы ничего не должно было случиться, и, посмотрев ей вслед, он пошел на берег пруда, выбрал тонкую зеленую тростинку, очистил ее и расщепил краем косы. Быстро надвигались осенние сумерки, и, вскинув косу на плечо, он пошел домой.

Войдя в дом, он увидел, что на столе ему приготовлен горячий ужин и старик уже сидит за едой. И в родовых муках она позаботилась приготовить им пищу! «Не легко найти другую такую женщину», сказал он себе. Он подошел к двери ее комнаты и позвал ее:

— Возьми тростинку!

Он подождал, думая, что она позовет его, чтобы он подал ей тростинку. Но она не позвала. Она подошла к двери и, просунув руку в дверь, взяла тростинку. Она не сказала ни слова, но слышно было, что она дышит тяжело, как дышит загнанное животное. Старик поднял голову от чашки и сказал:

— Ешь, а не то все простынет! — и добавил потом: — Пока еще нечего беспокоиться; это не скоро кончится. Я хорошо помню: когда родился мой первый сын, это кончилось только на рассвете. И вот из всех детей, которых зачал я и родила твоя мать — их было человек двадцать, верно, я уже забыл, сколько, — в

Вы читаете Земля
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату