пространства, «отражаясь» в каждой стране, им увиденной, проходит Карамзин Европу. Во всяком ее классе он научается для себя и для своего языка чему-то новому. Иногда урок в следующем классе в чем-то отменяет прослушанное в предыдущем (так Франция наполовину отменит его швейцарский урок), но в целом курс воспринимается последовательно и связно.
И вот эта странность на границе между Швейцарией и Францией. В голове моей после первого чтения осталось «падение» Карамзина с высоты Альп сразу в «низменный» бунтующий Париж, отказ от высоких альпийских идеалов и погружение в смуту революции. Вертикальный, яркий сюжет — слишком яркий; он напоминает сцену изгнания из рая. В таком прочтении (воспоминании) он возобладал над памятью, навязал ей сказку вместо правды.
Некоторое оправдание для себя я нахожу в том, что в этом месте проходит граница между двумя публикациями «Писем» Карамзина.
Первая часть их, вышедшая в свет сразу после поездки, заканчивалась посланиями из Швейцарии, венчающим все и вся Розенглавинглетчером. Французские и английские заметки Карамзин нашел возможность опубликовать только спустя десять лет после поездки, когда с воцарением в 1801 году императора Александра I стало возможно говорить вслух о революции и Париже. При Екатерине эти темы были под негласным запретом. Карамзин тогда попросту скрыл, что был во Франции. До того ли ему было, когда начались гонения на друга его, просветителя и масона Новикова? После швейцарских сцен он сам накрывает свои заметки пеленой умолчания; нетрудно было после этого забыть о том, что произошло под этой пеленой.
На самом деле было вот что. Между ледниками Швейцарии и низиной Франции совершается некий промежуточный круг его странствия, кстати, по времени самый протяженный
От высот Альп Карамзин спускается не во Францию, но в Женеву: вокруг Женевского озера он чертит этот промежуточный, невольно мною позабытый «недвижный» круг. Карамзин тут проводит осень и зиму с 89-го года на 90-й. Его время посвящено диалогам со здешними мудрецами, суть которых (диалогов) остается за кадром; не иначе очередное тайное общество наставляло его на истинный путь, уроки нового Ленца он здесь выслушивал.
На поверхности он занят воспоминаниями-размышлениями о Руссо. Руссо воспел окрестные красоты, имеющие другой род совершенства, нежели горный альпийский. Его стараниями здесь им была создана матрица сентиментального сюжета, от которой отпечаталось затем несметное множество подобий. Здесь, на берегах Женевского озера, остался их образец. Снова Карамзин погружается в пространство книги — иной, когда-то состоявшейся. Французской — с немецким языком Карамзин торжественно, не без сожаления расстался в Берне.
Теперь он принимается соразмерять себя с другим, французским языком; и для начала, заговорив на нем, попадает в некий замкнутый круг ушедшего времени.
Отчего так? оттого, что в самой Франции уже началась революция; там поселилось новое время, иное властное «сейчас». Там настоящее время, здесь еще не вполне прошедшее, но уже и не настоящее: замкнутая грамматическая фигура.
В самом деле, эта тихая заводь, словно заранее подготовленная для писания пейзажей и пасторалей, как будто пребывает вне времени. Обитатели ее живы, многоречивы, исполнены чувств, только эти чувства как будто (с нашей точки зрения) бесплодны. Или они имеют силу в ином времени и это особое время не имеет устойчивой категории в русском языке? Это примерно та же «старина», что для Пушкина и Грибоедова «времена очаковские и покоренья Крыма». Здесь та же живо-неживая эпоха, только говорящая по-французски. Ее героям кажется, что они живут в настоящем, на самом деле они в прошлом.
Магия Руссо вся в силе; под ее чарами озерные люди не замечают происходящих перемен или не хотят их замечать. Счастливый омут! Он сам себе пространство. Карамзин в нем поселяется — и на полгода погружается в этот странный омут, отверстый
Наверное, это исходное свойство здешних мест; Руссо тут ни при чем, они и без него слишком хороши. Большие писатели стремятся сюда на покой — наверное, не случайно. Я помню, читал анекдот о Сименоне и Набокове: вместе, почти синхронно, они поселились когда-то в Монтре. И вдруг встретились. Не так: они прочитали записи в гостевой книге и обнаружили себя друг с другом по соседству. Оба сделали одинаковую гримасу и сказали одинаковые слова: «И этот здесь?»
И тот и этот, и те и эти — все эти ловцы слов собираются (кому это по карману) на берега голубого озера, точно словам всех языков положено плыть сюда на нерест. Нет, скорее уж на вечный сон: слова мечут икру всяк на своей родине; здесь же им положено закрывать глаза навеки.
Почему так? Только ли одни красоты Женевы так притягательны для засыпающего навеки слова, или тут имеет место иная временная аномалия? Замкнутый круг, отменяющий последовательный бег времени.
Еще одно рассуждение на тему омута и кольца времени, это уж вовсе стороннее и, пожалуй, праздное. Теперь в этих западных отрогах Альп собрались со всего мира ученые физики и округ этих волшебных мест провели под землей тоннель для запуска элементарных частиц. Проект «CERN», большой протонный (или адронный?) коллайдер, кажется, так. Что означает это клейкое слово, мне неведомо. Но замысел его в контексте наших исканий фигур времени (фигур языка и сознания) выглядит весьма показательно. Многоязыкое ученое племя готовит круглое устройство для имитации Большого взрыва, то бишь начала Вселенной, начала времени. Как тут не усмотреть совпадения? Газеты опасаются, что в результате их научных штук наступит конец времени. Вселенная моргнет и перестанет быть вовсе; хороший фокус!
Ничего не перестанет — не те места. Тут время идет по кругу; трудно взойти на этот круг, еще труднее сойти с него. Ничего не произойдет; будут крутиться протоны, изображая пульс Вселенной, и вечные старики, Сименон и Набоков, стараясь не замечать друг друга, будут следить их бег, скептически улыбаясь. Руссо не одну прольет слезу, Вольтер приветственно помашет дряблою рукой — давай беги, протон. Дистанция бега — вечность.
Карамзин тут надолго задержался, «приклеился» к коллайдеру, то бишь вечному кругу времени. Несколько месяцев он вел тут циклические разговоры с собеседниками безымянными, нам почти не известными. В какой-то момент, в декабре, он и вовсе выпал из времени, недели примерно на две. Потом сказался головной болью. Или он конспирировал, с кем-то встречался тайно? На границе с революционной Францией такое представить нетрудно. Главный его собеседник на протяжении этой «вечной» зимы — французский философ Боннет.
Мы теперь с трудом вспоминаем Боннета.
Все же — отчего я сначала забыл об этом круговом этапе путешествия Карамзина и теперь вдруг о нем вспомнил? Оттого, наверное, что в этот раз мне понадобилось увидеть не одну только магистральную линию его поездки, которая в самом деле легко укладывается в некую школьную «аллею» памяти, но и то, что осталось по бокам «аллеи».
Нужно увидеть то, что остается по ту сторону искомого нами события, появления нового русского языка. Также и по бокам, сверху и снизу — в пространстве события. В этой эпохе оказалось оставлено слишком многое; это многое рассеяно, растворено в пространстве не различаемой теперь «старины».
XVII
Прошла зима, переменившая 1789 год на 1790-й; вот еще одно объяснение женевской паузы в его путешествии: тут Карамзин зимовал, время спало под снегом, ожидая весны, — и вот пахнуло весной, путешественник собрался с духом, прервал циклические разговоры, покинул Сименона и Набокова.