наград, назначений и преференций за совершенный «подвиг» — но ничего не двигалось, всё шли ничего не означающие кивания. Скоро выяснилось, что никаких наград не будет; напротив, действуя привычными приемами, как бы соглашаясь, но на самом деле уходя от решения, силою одного только молчания Александр дал понять, что видеть их около себя он не желает. Убийцы Павла были разосланы подальше от Петербурга или разъехались сами; по крайней мере эта страница дела (створка зеркала) была закрыта.
Коронация в Москве летом того же 1801 года показала, что по-прежнему все продолжаться не может. На тех, кто был близок к Александру, она произвела тягостное впечатление, самого же нового царя подвергла настоящей пытке саморассмотрения. Сработала иная оптика восприятия мартовской трагедии: Александр попал под называющий, помечающий словом взгляд Москвы.
Наверное, тут началось его «омосковление». По идее, эта хворь, заложенная на генетическом уровне, пребывала в Александре с момента рождения. Но в Петербурге она на нем не сказывалась (или он хорошо ее прятал). И вот на коронации он наконец «заболел» открыто, уступил Москве; слишком тяжел оказался ее наказывающий словом взгляд. И с тех пор Москва регулярно ему о себе напоминала, все более забирая над ним верх.
Она победила его с помощью слова — типичный московский прием.
Слово было — «отцеубийство». Александр садился на трон отца, которому недавно, во время коронации Павла, здесь же, в Кремле, он клялся в верности. Теперь эта клятва вернулась и пронзила ему сердце мечом (так он говорил близким). В Петербурге, в суете двора, в перемене «зеркал» в «шкатулке», как-то удавалось об этом не думать. Здесь же, в Кремле, другие интерьеры его окружили — не туалетные комнаты с зеркалами, но переполненные, шепчущие и шуршащие палаты, цветные изнутри, как лоскутные одеяла, и к ним в придачу говорящие короба кремлевских соборов. Их стены оказались с «глазами»; Кремль поразил Александра взглядом слова.
Несколько дней новый царь был близок к помешательству.
С того момента визиты в Москву всякий раз оборачивались для него напоминанием об отцеубийстве. Петербург как будто отпускал ему душу, дела понемногу двигались, перемены кадровые и административные постепенно очерчивали пространство новой России, Москва же возвращала Александра на ось страшного слова, нанизывала на иглу своего циркуля, очерчивающего мир как сакральный текст.
С того момента его историю начинает рентгеновским образом просвечивать московское слово.
Перевод Библии на русский язык был инициирован Александром еще до войны, в ходе естественным образом идущих преобразований нового царствования. Не англичане со своим «Библейским обществом», как полагают многие, тому способствовали, скорее, казенная (именно так) логика действий нового правительства. От создания в 1802 году системы министерств до преобразования в целом всего народного просвещения (также впервые в истории обзаведшимся собственным ведомством) дела российские выстраивались согласно общеевропейскому образцу. В этой логике совершались реформы и в образовании духовном. Не ставилось особой цели перевода Священного Писания, тем более не рассматривалось историческое значение этой акции, но — перестраивалась Александро-Невская академия, с 1809 года она становилась Санкт-Петербургской, и в ней вводилась целостная программа обучения, со стандартным набором предметов, системой экзаменов и защит выпускников. До того образование в академии строилось «от преподавателя», определяющего всякий курс по своему усмотрению. Теперь возобладала логика, которую в данном случае, без выставления плюса или минуса, можно определить как казенную. Петербургскую, «кубическую», равнонаправленную на всех учащихся.
Такому стандартному заведению по умолчанию требовался перевод Священного Писания на национальном языке: такова была европейская практика.
Ректором преобразованной Академии был назначен Филарет (Дроздов), в тот момент начинавший свою выдающуюся церковную карьеру. Не уверен, что задача перевода именно им была замышлена, скорее, задание было принесено ему на стол уже указанным казенным током. До того переводились по частным случаям фрагменты Писания, теперь понадобился общий перевод.
Дело перевода Библии было принято, таким образом, к производству, однако возникло сопротивление — уже не бумажное, но живое
До войны перевод так и не двинулся; Александр, в обыкновенном своем «бликующем» стиле, колебался. Сам он читал Евангелие по-французски. Нелады с французами как будто подвигали его к мысли о переводе священной книги на русский, но затем очередное перемирие с Наполеоном охлаждало его пыл.
Большая война с французами отложила вопрос о переводе Библии, как всякий другой мирный вопрос, на неопределенное время.
Поводов к войне с Наполеоном было множество; не нужно было искать их — они сами являлись. Несовпадение в самом устройстве России и Европы было слишком очевидно. Но было одно столкновение — на словах, которое в ряду этих поводов занимает особое место. Ссора Наполеона и Александра по поводу ареста и казни герцога Энгиенского и, главное, обмена нот, в котором французы прямо указали Александру на его участие в заговоре и убийстве Павла, — таково было это фундаментальное столкновение. В логике нашего исследования его можно назвать «московским». То есть: неотменимым, вечным, после которого никакие «петербургские» умолчания, дипломатические транскрипции, смягчения формулировок, никакая внешняя игра и блики уже не могли помочь.
Если отыскивать некую ключевую ошибку Наполеона, фатальную русскую ошибку, то она совершена была тогда, в обмене нот 1805 года. Нельзя было напоминать Александру об убийстве Павла. После этого конфликт перешел в «кремлевское» измерение. Все последующие годы через столкновения и перемирия, через Аустерлиц и Тильзит Наполеон влекся в московскую воронку. Он полагал, что торгуется с Россией по поводу условий континентальной блокады, что стремится в Индию, чтобы лишить Британию основы ее могущества — ничего не в Индию: он шел в Москву. Такова была общая, «сакральная» гравитация события 1812 года.
Война отложила перевод Библии только на время. По окончании войны московская гравитация возобладала, вопрос о русском Евангелии вновь был поставлен, и понемногу дело двинулось.
Здесь интереснее всего эволюции самого Александра.
После сожжения Москвы, опалившего ему душу по знакомому (отцову) контуру, после парижского триумфа он очень изменился. Он не испугался европейских свобод, как утверждают иные советские историки — чего бояться, когда вся Россия испытала сильнейшее отторжение по отношению к европейскому порядку, пришедшему в ее мир войной? Он не отшатнулся от России с презрением, тем более с ненавистью, как полагают другие, указывая, как по-разному вел себя Александр в Париже и сразу после того в Москве: там был любезен, тут погнал народ палками и завел военные поселения. Ни того, ни другого: после войны Александр все более уходит от дел, отворачивается от пространства, замыкается во внутреннем помещении души, обратясь к миру системою «зеркал», вполне к тому времени сложившейся. Он не стал лицемерен, по крайней мере более лицемерен, чем был прежде. Просто собеседник, даже если этот собеседник — его страна Россия, — становился все менее ему интересен.
После войны с ним все чаще люди духовные или считающие себя за таковых, или почти безбожники, но увлеченные метафизикой: архимандрит Фотий, Амалия Крюденер. Александр ходит по разным церквям и молится разно, одинаково равнодушно — все по эту сторону зеркала, где его нет вовсе.
По ту сторону он один, и ему нужно Евангелие, которое лучше было бы вовсе без слов.
В таком настроении души Александр словно со стороны наблюдает за баталией по поводу перевода Библии. Это настроение для его подчиненных оборачивается привычными неопределенными и смутными импульсами.
Так же несколько смутно оформляется дело. По-прежнему перевод находится в ведении духовной Академии и ее ректора Филарета (Дроздова). Но это означает, что он совершается, по сути, неофициально, в формате учебного задания. Возможно, это лучший вариант для Александра — оттого, что в любой момент