либо разрезан (этот разрезан). Это разные сюжеты, в них по-разному разворачивается драма: соревнования русской плотности с русской пустотой.
Еще важнее: оглядываясь в историю, мы наблюдаем определенно, что на «атомарном» (царское ядро и периферия) чертеже империи дороги в самом деле составляют линии судеб. А также — иерархические связи, направления для полета искр (чувств), проходы во времени, по которым мы следим наше будущее.
Будущее ссыльного поэта более или менее известно. Эта долгая дорога, что началась в мае 1820 года как вертикальная стрела, спускающаяся по карте, для Пушкина — важнейшая из всех. Она сделает немало петель и в итоге приведет его прямо в центр интересующего нас события: по ней он теперь катится (к новому слову), точно бильярдный шар в лузу.
Пока эта линия пуста, до-событийна. И — нет у Александра слов для описания этой дороги. Казенный тракт, легший по прямой среди унылых елей и осин, так нем, что заразил немотой самого Пушкина. Тогда он не выжал из себя ни одного дорожного слова, что добавило ему лишних мучений
Многое можно прочитать по строке-дороге, если понять, что она не просто тракт, но линия на чертеже (слова), что она отражена в «зеркале» языка и существует в особом его пространстве. В этом пространстве — слова и сознания — она грань, складывающая или вычитающая миры.
Эта — сплошное вычитание; в поездке по ней жизнь убывает, рассыпается на одинаковые, «нулевые» дни, которые не означают никакого движения, а только пустое качание и тряску на одном месте.
В самом деле, дорога — важнейший элемент русского метафизического чертежа. Можно (пока несчастный ссыльный качается в коляске и молчит) порассуждать о том, что такое наша история в свете эволюции дорог. И вообще: что она такое как эволюция пространства, если принять дорогу как грань постепенно раскладывающегося русского ментального пространства.
История, если понимать ее как учебник ментальной геометрии (историю роста национального сознания), может быть прочитана через перемены в значении и состоянии дорог.
Петр, насаждая на Руси европейское пространство, в большей мере проектировал, грезил, выставляя на ее белой плоскости некие исходные точки (первая из них — Петербург, до того мы отмечали Таганрог, как его южный опорный пункт, но история прошлась по нему ластиком). Екатерина принялась соединять петровские точки линиями. То есть: царствие Петра было для новой России «точечно» (начально), царствие Екатерины — «линеарно». В ее эпоху дороги были линиями складок, по которым постепенно разворачивалась русская карта.
Далее, согласно нашему учебнику геометрии, должна была наступить эпоха «плоскости»: пересечения дорог сообщают стране второе измерение — ее двумерная карта ложится гладко, страна равномерно раскладывается в сознании ее жителей. Такова ментальная геометрия-география: ее процессы закономерны и последовательны. История страны скрыто содержит эту последовательность, ее только нужно расшифровать в терминах пространства.
Так прибывали в России «немецкие» (романовские) измерения, так, шаг за шагом, страна приобщалась к просвещенному пространству Европы.
Итак, эра «плоскости»: это и есть стереометрическое содержание эпохи Александра. Тогда по екатерининским «линиям» раскладывалась русская карта. Дороги «обрастали» все новыми освоенными территориями.
Занятно то, что это заливание страны бумажной плоскостью совпало с революционным ростом русской литературы. Как будто Россия раскатывалась нашим писателям под перо.
Поэтому с точки зрения метафизического литературоведения (вот еще наука, термины которой столь длинны, что по ним впору ездить в повозке) так важны были дороги, коммуникации сознания, так важен был знак, плюс или минус, с которым они укладывались в голове сочинителя. Мир, как ментальный ландшафт, собирался или распадался по линиям дорог.
Эта линия дороги, по которой Пушкин катился на юг, была, несомненно, минус-линией, отворяющей пустоту вместо пространства. От обочины и далее расстилается приминаемая ветром пустыня.
Таково выходит геометрическое рассуждение о первой ссыльной дороге Пушкина.
III
Потом, задним числом, он напишет, что эти дни провел точно во сне (скорее, в обмороке, потере сознания по причине потери пространства).
Пропустил сонные широты, очнулся в Екатеринославе.
Здесь он встретил знакомых (Раевских). Только от этого момента, как если бы сознание жизни и души в самом деле, как полагал Лафатер, возможно только в общем пространстве с «отражающим» вас визави, — от встречи с Раевскими начинаются у Пушкина выраженные в слове южные воспоминания.
Южный рассказ будет короток; он только предварение к дальнейшему исследованию на тему: Пушкин и линия (вертикальная, вниз-вверх, дорога), Пушкин и точка (Михайловское).
Первые строки, июньские, после маеты и немоты мая сошедшиеся рифмой, являются на Кавказе. Позади пройденный сверху донизу русский меридиан, позади русское «целое», перед глазами рисуется его южный предел.
Хорошо сказано. «Геометрическое» замечание: край, периметр империи тем уже хорош, что не так пуст, как ее сердцевина. Он (чертеж) чудесен, край его ужасен.
Население южного края Пушкиным большей частью выдумано, как наполовину выдуман поэтом и сам этот юг. Он у Александра одновременно античный (таврический) и турецкий, из времен Мехмета IIЗавоевателя. Таковы и персонажи. Чего стоят одни бродящие в виду Кавказских гор увядшие безымянные юноши, осужденные на тайные муки Кипридой? Такие же, как он, столичные скитальцы, или это здешние герои, закутанные вместо сюртуков и плащей в шкуры варваров?
Среди этих полупоэтических фантомов Пушкин блуждает четыре года. Явь у него мешается с романтической выдумкой: он поклонник Байрона,
Юг Александром додуман, рифмован с его же античными аллюзиями, — пусть так, но все же этот пушкинский юг полон. Герои его, смуглые обитатели Причерноморья, так же как и легкие его слова, подвижны, словно мальки на мели. Пушкин сам прежде них подвижен; таковы же и стихи его.
Траектория его скитаний рисует на карте крыло стрекозы, растянутое между грядами Кавказских гор и цыганскими шатрами в Молдавии; крыло без конца трепещет.
Между тем реальная, горячая история творится на его глазах; князь Ипсиланти поднимает в те годы бунт против турок, народ Греции поднимается на свое освобождение — одно только наблюдение за этим восстанием одушевляет Пушкина необыкновенно. Сам он грезит о другом восстании, русском, и оно как будто вокруг него закипает (в Южном обществе Кишинева) — и ни в одном, ни в другом толком не участвует. Александр между бунтовщиков, тех и этих, между слов горячего политического текста, но сам не бунтовщик, не слово — воздух между словами.
Воздух, сотрясаемый невидимым крылом стрекозы, трепещет рифмами.
В Одессе Пушкин много говорил с греками. Был разговор метафизический, как раз на тему легкости и тяжести слов.
Один из греков, Стурдза, потомок фанариотов, рассказал ему, как православие спасло греческий