«евангельским» образом: в ней все не случайно, все «поверяется» закономерностями — квадратами и кругами, налагаемыми им самим и его исследователями. Это его помещение в историческое пространство представляет собой характерный «оптический» сюжет.
Занятное это слово — «помещение»: в нем разом видны предмет и процесс, интерьер и сюжет, в этом интерьере происходящий. Пушкин «помещается в помещение» русской истории и самым решительным образом эту историю переменяет. В нашей памяти, в нашем восприятии. С ним она становится пространством.
В связи с этим возникает два заключительных коротких соображения, развитие которых лучше оставить на потом. Первое: допустим, будущее для нас развернуто веером, оно вариативно, пластично — разве не таким же должно оставаться и прошлое? История — это прежде всего сумма вариаций, то именно пространство творческого выбора, которое вызывает наш постоянный интерес, соблазнпоместиться в историю.
И второе: я насчитал четыре русские истории, четыре створки «макета» (времени), среди которых столь комфортно было бы поместиться нашему беспокойному воображению. Четвертой оказалась история русского чтения, в настоящем контексте наиболее актуальная. Так вот: было бы неплохо проследить историю русского зрения — хронику развития нашей ментальной оптики, оформления нашего национального сознания. Историю не только «видимую», но и «видящую», способную к ориентации в сложно и конфликтно устроенном пространстве нашей памяти.
Это особенно актуально в отношении Пушкина, хорошо видимого и отлично видящего, сознающего себя в помещении истории, помещающего себя в историю.
ЧЕРЧЕНИЕ ПО ЧЕЛОВЕКУ[48]
ВНИЗ, ВВЕРХ
I
В мае 1820 года Пушкин отправляется из Петербурга в южную ссылку: по карте вниз
Мчался в карете, точно в капсуле, ничего вокруг себя не различая от обиды и унижения; позже сочинил сказку, что две недели спал. В самом деле — взяли за шиворот и выкинули из столицы вон.
Еще вслед отправилась сплетня, что его перед отъездом выпороли.
Нет, это не черчение по человеку (красным по белому), это скверное слово, прилепленное ему на спину. Пушкин, узнав о сплетне, едва не пустил себе пулю в лоб. Его отговорил Чаадаев; он имел на Александра много влияния. Чаадаев был прав: нелепо стреляться из-за одного дрянного слуха. Видимо, до такой степени Пушкин был тогда обескуражен, так внутренне перевернут, потрясен отпадением от петербургского рая, от «света», что готов был провалиться на тот свет.
Автором сплетни, по общему мнению, был Федор Толстой «Американец», нами уже отмеченный
Все это важные материи; присутствие этого Толстого в сюжете о явлении современного русского языка и позднейшее включение в игру того, Льва Николаевича, замыкает происходящее в узком круге избранных участников. Мы как будто смотрим семейную драму: герои все знают друг о друге, их отношения окрашены живым и личным чувством. Неудивительно, что после того оказался так окрашен чувством, так наэлектризован и сфокусирован на человеке этот «семейный» (наш семейный) русский язык.
В его «пространстве» и не такие совершались драмы. Похоже, Федора Толстого, как это с ним не однажды случалось, повел бес слова. Один сочинитель плеснул в спину другому, точно чернилами — выдумкой, негодной сплетней. Слава богу, стреляться из-за этого Пушкин не стал. Однако его движение на юг в первые дни ссылки стало спуском в ад. Оно прошло в молчании, которое само за себя говорило.
Говорило пустотой.
Так, драматически пусто, началось это путешествие длиною в пять с лишним лет, в течение которого Пушкин «перечертился» совершенно. Был один Александр, стал другой.
Вообще с именем Александр происходит некая загадочная «грамматическая» игра
Это не просто игра букв: таково было начало разделения двух «царских» сюжетов, за которыми мы будем следить далее со всем вниманием. Уже для современников южная ссылка Пушкина была действием заметным и в общественном плане знаменательным
Многое можно разглядеть в рисунке того времени, глядя на летящего в карете Александра, отпавшего от Александра.
Только теперь, сию секунду вокруг него нет ничего: обочины дороги пусты.
Смотреть не на что: белорусская дорога проложена недавно. Движение коляски, ввиду однообразия той просеки, которая только называется дорогой, совершенно незаметно. Коляска «неподвижна», не едет никуда — или едет в «никуда» — только качается, борта ее трясутся, более ничего. Пассажиры, Александр и его слуга, Никита Козлов качаются, трясутся, бьются, один в отчаянии, другой во сне.
Унылая дорога; она не обросла еще веселящими глаз деталями — писанными вохрой деревнями, петухами из линючего шелка, одинаково фарфоровыми колокольнями и бабами, стоящими у всякого поворота, точно солдат на посту, с ладонью у глаз. Вместо них мимо окон, мимо Пушкина летят пустота и ничто. Сменяют друг друга свежепоставленные столбы, однообразием своим отменяющие пройденное расстояние; просеки прямы, ровные стены леса еще несут на себе следы пилы и топора.
Пологая равнина не различает на себе дороги, пейзаж не обратился к ней лицом.
II
В этом исследовании нужно внимательно различать дороги. Мало того, что они в России очень разны; бог бы с ним, это повод для статистического опуса. Нас интересует аспект «оптический»: не дорога, но грань, соединяющая или разделяющая дробные русские миры. Вот и пейзаж: он либо дорогой связан,