насчитать в нашей большей, общей истории, в нашем историческом пространстве?
Нетрудно проследить четыре «главные» российские истории, вышедшие в свое время из древнего новгородского узла; тогда сошлись варяги, греки, финны и славяне, объединившиеся в союз, известный нам как древнерусский. Они составили союз, изначально хрупкий, далеко не сразу сросшийся в некое подобие целого. (Еще раз: это только упражнение, в котором для простоты показа взята эта легендарная четверка). Хоть и соединившись в подобие семьи, эти четверо «братьев» продолжили жить всяк по-своему: каждый тянул свою историю, устную или письменную. Так потянулись четыре пряди истории, очень разные, изредка стягиваемые одной косицей, но большей частью распущенные; и все же общей их суммой обозначилось большее историческое («римское») пространство.
Именно пространство — перед нами разворачивается общий, хоть и «полупустой» сюжет, условно в одну сторону влекомый (в вопросе о том, что все идут в одну сторону, есть разночтения).
Далее этот макет из четырех новгородских историй можно разложить по сторонам света — при ясном сознании условности подобной сортировки.
Первой обозначает себя история северян, «варяжский» (норманнский) вектор, история сверху. Этот сквозной сюжет наиболее известен и разработан, он представляет собой прежде всего историю нашего государства.
Ею, историей государства Российского, иерархической хроникой был занят в свое время первый русский «оптик» Карамзин.
История русских северян, сколько возможно, аргументирована, научно верифицирована и вложена в головы отечественным читателям с младых ногтей, со школы, что неудивительно ввиду того, что эту историю прослеживала власть. По той же причине она строится более или менее прямо, хотя это спрямление искусственно и составляет результат неоднократных редакций и позднейших уточнений. Так или иначе, эта северная хроника выглядит некоей несущей осью нашего исторического пространства (по крайней мере осью памяти, которой надобно собрать, нанизать на ось тысячелетнее, пестрое и противоречивое русское повествование).
Норманнскую хронику, историю России № 1 не то чтобы дополняет, и тем более не соревнуется с ней, но существует как будто рядом с ней, живет автономно другая история — южан, «греков»: это история русской церкви. Хронологически она имеет множество соответствий и параллелей с государственной хроникой северян, но, по сути, по своим внутренним задачам и установлениям являет собой другой рассказ, другую логическую последовательность, другую «фигуру в пространстве». Эта «греческая» история России также подробно прописана, аргументирована (в той степени, в которой церковной истории нужны академические аргументы), а также, что очень важно, она имеет свою систему связей с внешним миром, большим временем, вселенской историей христианской церкви. Эти связи русской церкви со своим большим миром — не тем, с каким соотносит себя Российское государство, не с первым Римом, но со вторым — также непросты и полны противоречий, борьбы и столкновения интересов.
Богатство второй (церковной) русской истории не вполне укоренено в нашей «школьной» памяти. Свою историю церковь пишет сама и учит ей своих адептов, не соотнося ее напрямую с официальным учебником, на что, несомненно, у нее есть серьезные основания. Эта «южная», константинопольская хроника, история России № 2 имеет много влияния на наше сознание, но влияние это опосредованно.
Мы наблюдали «стереометрический» конфликт двух наших «римских» мировоззрений — первый Рим против второго — на примере столкновения русских европеистов и «цареградцев», в литературной проекции — партий Карамзина и Шишкова. Отчасти это было следствием несовпадения между собой двух русских историй, первой и второй. Это противоречие было снято войной 1812 года; тогда нарисовался новый третий Рим, новая Москва, как внепространственный ментальный феномен, претендующий на оформление собственной «автономной» эпохи. Перевод Библии способствовал его самоутверждению. Последующие события и потрясения показали достаточно определенно, до какой степени был противоречив этот московский проект. Послепожарное расхождение русских историй обнаружило многие провалы и пустоты в поле русского сознания, его анизотропию, склонность к перенапряжению и срывам, «заговариванию» себя (московским) словом.
Но это отдельный сюжет, к которому мы еще не раз вернемся. Пока идет пересчет «малых» русских историй, из которых в первую очередь были отмечены две: государева и церковная.
Далее начинаются сложности. По идее, если руководствоваться хотя бы в схеме «хоровой» логикой, оставшиеся двое участников исходного новгородского «хора», славяне и финны, также могут претендовать на участие в историческом строительстве, на голос снизу. Однако этот голос слышен слабо; российская «история снизу» по большому счету не прописана. Вместо нее мы наблюдаем миф, явленный большей частью в культурных проекциях, этнографической (региональной) активности. И — в бунте.
Да, так выйдет лучше, с бунтом.
Историю перманентного русского бунта можно записать историей России № 3. Она по-своему последовательна, потому уже, что выстраивается от противного по отношению к истории № 1, как настойчивое возражение на нарушение властью исходного договора, который в данном контексте обозначен как новгородский. Власть северян неизбежно, по нарастающей, искажала изначальную «справедливую» договоренность, попирала права «нижних» народов, на каждом этапе своей эволюции переписывая историю № 1 в обеспечение этого попрания. В ответ — «зеркально», по нарастающей рос и ширился общий русский бунт. От местных и региональных проявлений он скоро возрос до масштаба общенационального. Степан Разин и Пугачев — особенно Пугачев — обозначили характерные ступени этого роста, этапы «третьей» русской истории. Наконец, охватив в XIX веке все слои русского общества и обретя прежде отсутствующие внешние связи (резонируя, хоть и весьма своеобразно с всеевропейским революционным движением), русский бунт опрокинул в 1917 году традиционное историческое строение России.
Тут бы и появиться полноценной русской истории № 3. Но принципиального обновления концепта не произошло: новые, советские историки взялись за привычную редакцию истории государственной. «Первая» история, хроника русской власти, частично поменяла краску, переменила в первом ряду портреты, но в целом сохранила осевой государственнический настрой. Она сохранила прежнюю несущую ось и счет дат, добавив оформительские акценты на движении снизу, народном вопросе и бунте.
Известную попытку переменить логику формирования русской исторической конструкции в конце 20-х годов предприняли евразийцы, но она осталась проектом применения нового «архитектурного» мышления. История снизу была только предварительно размечена евразийцами. Далее на эту тему следовали маргиналии.
В отношении времени, нас интересующего, рубежа XVIII–XIX веков можно уверенно говорить о голосе снизу, об истории № 3, прямо сказывающейся в общем русском историческом «хоре»: это был голос Пугачева и его большого бунта.
Что такое четвертая русская история? Сохраняя «былинный» расклад, рассматривая исходную новгородскую позицию как точку фундаментального метагеографического договора (встретились варяги, греки, славяне и финны и так-то договорились: тут уже довольно сказки), историю № 4 можно определить так. К первой, варяжской истории, второй, церковной, третьей — назовем ее славяно-финской, истории снизу, следует добавить четвертую: историю языка. Здесь сложностей возникает на порядок больше, чем с тремя первыми номерами.
Это самая из всех неустойчивая, «творческая», готовая к перемене и самоопровержению и, главное, постоянно претендующая на внеисторический, метафизический статус четвертая русская история. Как правило, она выступает не сама по себе, но сказывается в исторических (пространственных) комбинациях с другими историями. Она очень важна, поскольку именно слово определяет работу всей русской мнемотехники; эволюции языка прямо подчинено наше историческое сочинение (и неизбежно сознание). Тем более необходимо отделять эту четвертую историю от остальных, понимать ее своеобразную «оптическую» роль в формировании пейзажа нашего прошлого.
Итак, в первом опыте мы насчитали четыре истории: государства, веры, бунта и языка.
Пока рассуждал, сам себе поверил наполовину, хотя начинал рассматривать легенду, сказку о драконе, у которого не три головы, а четыре. Нет! там были братья. Все одно сказка. Но я сам же и поверил в эту сказку. Вот пример вторжения слова в историю. Русское слово живо, активно, пристрастно,