«двухэтажны». Послания Анне — внутри, поверх же — оболочка, записки тетушке, г-же Осиповой. То и другое по-французски.

Вот, кстати, еще вопрос: как располагаются этажи языков в голове у полиглота? Как то же происходит у влюбленного полиглота? Видимо, французский помещается у Пушкина этажом выше русского.

Русский теперь тяжелее; слова его полновесны, остры, оставляют раны. Теперь это настоящие слова.

* * *

Осень уже осень, а не затянувшееся, засыпающее на холоде лето.

Пролетела буря: три дня не выходил из дому. Поди пойми — в самом ли деле была буря (не лезть же в календари, читать про погоду), или сие иносказание о буре внутренней?

Овладев настоящими словами, Пушкин соскучился прежними.

Вдруг он взялся редактировать свои старые дневники. Почему «вдруг»? именно теперь, когда центр тяжести найден заново, и «Я» преобразилось в «яблоко», стоит вспомнить дневники, которые помещаются там же — внутри, в самой сердцевине.

Катенину, не позднее 14 сентября: Стихи покамест я бросил и пишу свои memoires, то есть переписываю набело скучную, сбивчивую, черновую тетрадь.

Эти его мемуары есть некоторая загадка. Кто-то видит в этом названии знакомый шифр: будто бы так в сентябре Пушкин обозначает «Годунова». Это было бы неплохо — писать о Москве начала семнадцатого века свои мемуары [71] .

Писать свои Mйmoiresзаманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью — на том, что посторонний прочел бы равнодушно.

Александр в эти «грамотные», урожайные дни пытается собрать в одно целое историю Пушкиных и Ганнибалов. Не случайно ее соседство с исторической драмой о царе Борисе: тут много буквальных пересечений. Еще важнее ощущение целого, родство чертежа московского и пушкинского (с Ганнибалами другая история, ее Пушкин начнет проговаривать позднее в «Арапе Петра Великого», но только начнет, не найдет настоящего интереса в продолжении).

Сочинитель прячется: хвалит подряд, что ни прочтет из современной драматургии, в том числе переложение (по этажам — по тяжести языка — снизу вверх, из испанского во французский) Ротру из пьесы Рохаса: «Нельзя быть отцом короля». Но и тут видно, что интересно: династический пасьянс, царские драмы.

Прячется главным образом потому, что не хочет из суеверия до времени показывать свою династическую пьесу, почти готовую. Чем она ближе к концу, тем он осторожнее.

* * *

15 сентября у Пушкина окончательно готова первая половина «Годунова». Незадолго до этого у него была встреча с лицейским товарищем Горчаковым. Тот ехал из-за границы, с вод, и остановился неподалеку у своего родственника. Пушкин к нему прилетел и среди разговоров не утерпел и прочел ему несколько первых сцен. Горчакову не все в них понравилось: язык диалога Пимена и Отрепьева показался ему слишком груб. Он и в лицее был довольно осторожен.

Как же, — возразил Горчакову Пушкин, — у Шекспира еще грубее. — Шекспир писал вXVIвеке, а ты сейчас. — От этих слов Александр растерялся. Он в своем «Годунове» ощущал себя достаточно живо как раз в XVI веке (не только в нем одном: Пушкин в «Годунове» нашел свое развернутое время — «всегда сейчас»). Горчаков уверял позднее, что после его замечаний Пушкин много переделывал диалог Пимена и Отрепьева. Тот самый, начальный, январский.

Возможно, переделывал: для Пушкина не было в «Годунове» истории, рассказанной по одной линии, но было пространство времени.

Сухие замечания Горчакова скоро были ему возвращены. Пушкин пишет о нем Вяземскому: Он ужасно высох — впрочем, как и должно; зрелости нет у нас на севере, мы или сохнем, или гнием; первое все-таки лучше.

* * *

Еще нужно вносить изменения: Карамзин прислал ему подсказки о юродивом Железном Колпаке и о самом Годунове сделал замечание: царь Борис был одновременно крайне набожен и жесток (наследие Грозного). Это указание, несомненно, обогащает фигуру Годунова, отчего Пушкин готов его образ психологически поэтизировать, посадить царя за Евангелие, напомнить ему об Ироде и тому подобное.

Когда же закончит? Готовы две части, всего задумано четыре.

* * *

О другом царе (который «сейчас», об Александре). В сентябре 1825 года Пушкин пишет очередное царю письмо; просьба та же — пустить в столицы или за рубеж на лечение. Разница одна: аневризм у Александра перебрался в сердце — такой не выведешь во Пскове, от Пскова только лишний выскочит аневризм.

Эти разговоры и переписка с царем о болезни еще продолжатся, с тем же результатом — безо всякого результата.

Но почему он выдумал это переселение болезни в сердце? Простое объяснение: прежний диагноз не подействовал. С такой хворью далее Пскова Пушкина не выпустили, на нее довольно местногоконовала Всеволожского. Болезнь обязана стать серьезнее: является сердечный аневризм.

Сложное объяснение, вернее, предположение, исходящее из общей логики метаморфозы, что с ним в этот год состоялось, таково. Пушкин слишком многое переменил в себе в этот год; его душевная анатомия подверглась переоформлению, которое было равно появлению другого Пушкина.

В том, что касается веры, это можно назвать возвращением в прежние пределы; правда, это такое возвращение, когда путешественник находит свою родину, точно заново освещенную. Она открывается ему во времени (не в истории, история еще только пишется, и его задание в том, чтобы найти слова, из которых когда-нибудь сложится ее настоящая, полная история), и этот вид его родной страны, России во времени, оказывается так нов, что он, Александр, ощущает себя вторым Колумбом, равно заинтересованным и ответственным за нее. Это та Россия, которая поэтапно, по-празднично, открывается в его сердце.

И вот у него заболело сердце. Это ни в коем случае не аневризм; сей недуг и в ноге-то был условен, составлял только повод для жалоб. Это другая боль, другое сознание своего внутреннего помещения. У Пушкина «заболела» Москва: где она может болеть? Внутри, в самой середине, в сердце. После преображения на Преображение другой локализации Москвы, кроме как в сердцевине пушкинского «яблока», представить себе невозможно.

И еще одно предположение, основанное на той же отвлеченной «стереометрии». Настоящий руководитель этой страны, России во времени — царь «сейчас» — Александр I, в то же самое время, когда новый Колумб, Александр Пушкин, принимает ее в исследование и ответственность, напротив, отвергает, отторгает от себя эту страну, прячется от нее. Сейчас, сию минуту, он движется по ней в свое последнее путешествие и так же поэтапно для нее убывает, как Пушкин для нее растет.

Таков чертеж события, новые позиции на нем двух наших «А», который интересует нас прежде всего остального. Он отвлечен, умозрителен; его пространства могут быть ощущаемы только интуитивно. Такой чертеж действен только в таких проектах, которые следует признать за метафизические. И он, этот чертеж, действен для обоих Александров. Он для них один, зеркально раздвоенный. Оба они поступают согласно логике его умозрительных пространств: один от Москвы прячется, другой в нее заступает.

Это отвлеченно-болезненные — сердечные — движения. Настолько болезненные и столь глубоко сердечные, что русский царь всерьез собрался умирать, а поэт, так же всерьез, в сей момент в ней заново (с аневризмом в сердце) рождается.

* * *

Хватит аневризмов. Сентябрь в деревне есть праздник урожая; заметил ли его Пушкин? Урожай форм в его творении заметен. «Годунова» он перебирает сценами-корзинами, рассматривая поочередно образы,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату