нищего, прокаженного, старика и мертвого ребенка, то душа Индии перешла в мягкое счастье, счастье сладкой скорби о страданиях мира. Как плохо Шопенгауэр знает вид спасителей.
IV. Учение спасения
Шопенгауэр единственный среди немецких идеалистов, кто определенно разрабатывает учение о спасении. У многих других поэтов и мыслителей того времени, у Винкельмана, Шиллера, Жана Поля и Гельдерлина, у Гердера, Шляйермахера, Фихте и Шеллинга нам встречается в разнообразной форме идеал человеческого типа, который освободился от тяготеющих земных связей, и снова индивидуально-этические соображения этого вида встречаются также в форме научной системы. Однако, Шопенгауэр определенно выбирает термин спасение (спасительное освобождение, избавление), который нагружен исторически возвышенными традициями. Реминисценции из христианства и других религий спасения должны пробудиться (параграф 70), всё оказывается сдвинутым в сферу религиозного. Против этой терминологии нечего возразить. Она только лучшим образом подходит к достоинству предмета. Да, хотелось бы пожелать, чтобы она находилась чаще в немецком идеализме, чем это случается в действительности. Слово «спасение» звучало, вероятно, для тогдашнего уха более по-христиански, чем звучит оно для нашего сегодняшнего. Все же, пусть будет так, как ему бы хотелось: романтику освобождения Шопенгауэра нужно проверить в деловом духе и нужно показать, в какой мере его спасение является настоящим спасением, и в какой мере мы, сегодняшние люди, можем его принять.
Оно коренным образом отличается от христианского вследствие того, что у Шопенгауэра сам человек выступает как спаситель. Спасение, избавление не приходит извне в форме агнца Божьего, который берет на себя грехи мира. Деяние освобождающего избавления от спускающегося вниз к земле Бога переложено на собственные плечи человека. Кантианец в Шопенгауэре верил в человека и его нравственную силу, которая должна выполнить такое огромное дело как спасение себя самого и мира. По справедливости пессимист должен был бы сделать вывод, что человек слишком плох или слишком слаб, чтобы совершить действие спасения. Миру даже больше некуда уже погибать. Он должен теперь остаться таким, какой он есть, и страдать вплоть до всей вечности. Перспективы ужаса, как они действительно лежат в индийском учении сансары. Шопенгауэр их упускает. Но для него есть утешение, если ученики разочаровываются. «В угол, метлы, метлы!», говорит мастер-человек, и всемирный потоп утихает.
Путь спасения у Шопенгауэра состоит из двух членов. И каждый путь ведет к особенной возвышенности «спасения», один к блаженству видения идеи, другой к небытию. Давайте начнем с последнего, чтобы закончить на «лучшем сознании» Шопенгауэра.
a) Отрицание воли
Это учение известно и достаточно подвергалось обсуждению. Воля, проснувшись к наивысшему познанию всемирного бедствия и малоценности жизни, через свободное изъявление воли обращается против себя самой, «отрицает» саму себя и «ломает» саму себя. Внешний признак наступившего отрицания и преломления воли – это аскетизм. «Святой» скудно питается, живет в целомудрии и бедности, спокойно и кротко переносит все обиды и несправедливости от людей ожидает смерть с тихой радостью. Он не совершает самоубийства, так как это означало бы как раз подтвердить волю и отказаться только от полной страдания жизни, а не от жизни вообще. Аскетически настроенный человек отказался. Он умертвляет тело, объектность воли. Аскетизм – это «преднамеренное преломление воли путем отказа от приятного и поиска неприятного, выбранный самим собой образ жизни кающегося и самоистязание для длительной модификации воли» (параграф 68). Тот, кто применяет отрицание воли, тот святой, «прекрасная душа», госпожа де Гийон, Спиноза, фрейлейн фон Клеттенберг, Франциск Ассизский, Беата Штурмин, Раймунд Луллий, аббат де Ранс и все те, о которых рассказывают легенды о святых у индусов, буддистов и христиан: монахи, пустынники, отшельники, саманеи и сениасси.
Результат этого поведения это, по словам Шопенгауэра, «внутренняя радость и настоящее спокойствие на небесах, непоколебимый мир и внутренняя радость», поистине, наивысшее добро. Мы свободны от всех земных забот раз и навсегда, мы как бы освободились от нас самих, как бы вынырнули из тяжелого эфира земли. Короче, мы блаженны. Воля угасла, не как при наслаждении красот на мгновения, а навсегда «успокоилась, полностью, вплоть до последней тлеющей искры, которая содержит тело и утратила силу с ним». Этой разделенности с землей нужно добиваться, конечно, «всегда и снова посредством постоянной борьбы». Изображенное спокойствие и блаженство – это только «процветание, которое происходит из постоянного преодоления воли». Земля, из которой оно происходило, – это «постоянная борьба с волей к жизни». «На Земле все же ни у кого не может быть длительного спокойствия». Жизнь «святого» полна душевной борьбы, соблазнов и беспомощности перед милостью. Всегда снова и снова поднимающуюся волю нужно смягчать аскетизмом. Аскетизм – это искусственное горе, которое ведет к познанию. Но также и естественное горе может сломить волю, пока не наступит ее самоотрицание. Как заключительная мысль получается (параграф 70): «Отрицание, упразднение, переворот воли есть в то же время и упразднение, исчезновение мира, ее зеркала». У воли больше нет «Где» и «Когда», она потеряна в Ничто. Во всяком случае, мы больше не замечаем ее в привычном зеркале представления.
Если рассмотреть это учение о спасении, то нужно сначала отметить кое-что немаловажное, а именно то, что сам Шопенгауэр отнюдь не скрепил это учение печатью своих собственных поступков. Он не был ни бедняком, ни целомудренным, ни кротким, он, вероятно, никогда не постился и не бичевал сам себя, и не переносил безропотно как тихий страдалец те несправедливости, которые причиняли ему профессора философии. Он никогда не искал так горячо расхваливавшегося им состояния спасения на указанной им самим дороге аскетизма. Но при торжественности, с которой он преподносит это серьезное и возвышенное учение, можно было бы ожидать этого от него и его апостолов. Если же такого не происходит, то возникает подозрение, что либо состояние спасения, к которому надо было бы стремиться, не означает настоящего спасения, либо, что еще хуже, что дорога к нему означает лишь рост мучений существования. В любом случае, у Шопенгауэра мы видим явное противоречие между его жизнью и его учением, которого нет у Будды, Сократа, Христа и других великих учителей спасения. Зажженные и охваченные идеей спасительного блага в самой внутренней части своей души, эти великие, торжествуя, бросались в смерть, вероятно, хорошо зная, что их учение только тогда будет видно сквозь столетия, если оно станет алым от крови. Но Шопенгауэр на закате своей жизни, попав в лучи славы, желал самому себе прожить сто лет (письмо Беккеру 1. 3. 1858). Спаситель, который так цепляется за землю! Для Шопенгауэра все это учение о спасении к немалой части представляло собой фантазийное наслаждение, чтобы не сказать: романтику письменного стола, во всяком случае, это был больше мир как представление и тоска, а не мир как воля к действию. Разве не жил он во Франкфурте прямо-таки в настоящем обывательском комфорте? В «Прекрасном виде», номер 16, первый этаж справа? Чайник гудит и пудель храпит!
Абсолютно ясно: идеал аскетизма противоречит духу современной культуры. Наша сущность – это жизнь и действие, а не смерть, в какой бы форме она не проявлялась. Укрощение, придание формы и управление волей с помощью духа присущи как нравственный основной закон богатому трудом и борьбой существованию современного человека. Аскетический идеал святого Шопенгауэра сегодня каждому беспристрастному наблюдателю покажется враждебным культуре. Он представляется нам анахронизмом. Сам Шопенгауэр тоже не смог привести ни одного примера своего святого из своей непосредственной современности. Его примеры происходят из древней Индии, христианского средневековья и, во всяком случае, из пиетизма, то есть, из времени, когда потусторонняя действительность представлялась человеку ближе, чем мир земной. Если мы, сегодняшние люди, слышим, как де Гийон говорит: «Все безразлично мне: я ничего больше не могу хотеть: я часто даже не знаю, есть ли я или меня нет», то это слово кажется нам моральным промахом, нравственным срывом. При всем том это высказывание передает мнение Шопенгауэра (параграф 68). Все это однажды было, и больше этого нет. Я воспринимаю аскетизм Шопенгауэра как романтичное заблуждение, которое смягчается только посредством того, что оно