было. Я мог бы просто сказать: 'Дерево выдается', и больше ничего. Я мог бы просто сказать: 'Воздух запоминает', и больше ничего. Пойдемте. Пора в путь, не будем больше бояться».
«Вторжения человека в лес нарушают природное равновесие, — продолжал он, когда мы остановились на опушке лиственничного леса, там, где с обрыва видна река, напротив «катафалка». — Если эти человеческие набеги еще сотню-другую лет будут определяться хищно-утробным интересом, только и останутся эти жуткие картины умирающего леса, которые мы видим повсюду». Он сказал: «Этот ландшафт, как бы он ни примелькался, становится всё безобразнее. Он безобразен и угрожающе небезобиден, он полон зловещих осколков, застрявших в памяти. Он терзает человека, этот ландшафт с его темными провалами, дикими стаями, с взбухающим горем там, внизу, где тянут жилы из рабочих. Необозримая гиблость распадков, расщелин, всклокоченных склонов, ободранного кустарника, треснувших стволов. Всё смотрит враждебно. И нагло. Кроме того, всё здесь вечно пропитано целлюлозной вонью. Летом птицы в полной беспомощности шарахаются из стороны в сторону. Да еще эти угрюмые скалы: кажется, вот-вот задохнешься. Нигде стужа не лютует так, как здесь, нигде нет такой непереносимой жары. Неотступна мысль о том, что всё это смерть, так и знайте, всё это царство мрака, чудовищный абсолют… смерть — без всяких сомнений, явление бесконечности, момент небывалого плодоношения… Надежда может цепляться только за смерть, только за будущее». И еще: «Что можно сказать о толпе, которая не понимает смерти? Об этой массе, которая относится к ней с бессмысленной враждебностью? Эти табуны всегда перед глазами и тычутся в самих себя, в свои табуированные зоны…» Он направился в лиственничный лес и приказал мне пройти вперед. «Я часто наблюдал, как конные полицейские разгоняют и избивают толпу, повторяется одна и та же картина: дубинки и приклады обрушиваются на беззащитные головы. Видел, как толпа разрастается до массы, как обдает ужасом, а потом вдруг извергает насилие. Как она, уже обузданная конниками, вдруг снова теснит полицию, а полиция опять набрасывается на толпу. Понимаете?.. Масса — феномен, феномен людского множества, который всегда занимал меня. Масса действует на человека своим болезненным притяжением, искушает желанием принадлежать ей, во что бы то ни стало слиться, если хотите знать… Мерзко быть в ней, мерзко быть вне нее. Что одна мерзость, что другая… Но люди — всегда толпа, масса. Каждый отдельный человек есть толпа, масса, даже тот, кто сидит высоко в скалах, никогда с них не спускаясь, пребывая в своем высокогорном одиночестве. Однако он человек толпы, частица человеческой массы, да будет вам известно… Это что-то ужасное — быть в составе массы! Сознавать, что ты ее отродье и часть». Он сказал: «Давайте сходим на каток посмотреть на игру в ледяные шары. У местных три страсти: кёрлинг, разврат и карты. Вы поняли вчера, на что шла игра? Вы замерзли. Вам бы шарф потеплее. Неужели у вас нет настоящего толстого шарфа из шерсти?» Его понесло к груде валежника, и оттуда он сделал мне знак, чтобы я подошел поближе. «Смотрите!» — сказал он, приподнимая сучья. Я увидел четыре или пять косульих туш, смерзшихся в одну глыбу, из которой стеклянно поблескивали глаза. «В таких вот шалашах они всегда ищут спасения и всегда находят смерть при таком морозе, как нынче», — сказал художник. А мне вспомнилось то время, когда по весне я находил в лесах множество мертвых косуль и сволакивал их в одну кучу, чтобы потом мы с братом могли зарыть их в землю. Часто их обгладывали лисицы, и от косуль оставались только головы и скелеты.
Сегодня опять пришло письмо от хозяина. Вероятно, он подтверждал получение денег, которые послала ему хозяйка по настоянию живодера, своего любовника. Я всё время таскался с этим письмом по округе, и у меня постоянно вертелась мысль: что, если я его вскрою и прочту? Но это было бы преступным шагом. И я оставил подобные помышления. Почерк хозяина заставил меня задуматься о его личности и его жизни. Я чувствовал, что всё, чем лихорадит его существо, всегда оборачивается лишь всё новым несчастьем. И я мог вообразить, как его всё глубже затягивает в печаль и безысходность, тащит, как лодку с совершенно обессилевшим гребцом туда, где стремнина обрывается в пропасть. Сначала мне казалось необъяснимым, с чего это живодер вступился за хозяина, буквально заставив хозяйку уступить желанию мужа, и почему он, как мне было известно, всегда хлопочет за хозяина, несмотря на то что спит с его супругой. Теперь я как будто знаю это, хотя и не могу выразить. Я всё время слышу разговоры о том, как хорошо, должно быть, живется заключенным, но не может же быть им настолько хорошо, чтобы они не ощущали свою неволю как величайшее несчастье и не испытывали от этого страшные страдания, где бы, и по каким бы причинам, и при каких обстоятельствах их ни засадили бы за решетку… В этом почерке проступает само горе, что ясно с первого взгляда… Я всё время поглядывал на эту пару строчек и топтался у сенного сарая. Опять у хозяина какая-то просьба? — пытался угадать я. О чем он мог писать хозяйке? Наверняка он не знает, что она о нем думает, как поносит его и какую ведет против него войну, если даже не брать в расчет супружескую измену, что ему уже известно. Не подозревает он и о существовании живодера. Страшная участь. У меня расходились нервы, и я отправился на кладбище искать могилу рабочего, которого убил хозяин. Далеко не сразу набрел я на полузаметенный снегом холмик. Из него торчит крест. Но имя не указано. Никакой надписи. Такой уж, видно, порядок, подумал я. Я стоял у могилы и готов был расплакаться. Да я и впрямь плакал. Я плакал! А потом быстро двинулся к церкви, но в ее выстуженном пространстве и нелепом покое я никак не мог успокоиться и опять пошел на кладбище. Вокруг него — ломаная линия крыш, дымки над ними. На душе у меня кошки скребли. Тут я увидел живодера, который с киркой и лопатой двигался от дома священника и, обходя могилы, приближался ко мне. Наверное, он заметил меня еще издали. Ему было любопытно, что я мог здесь потерять; в такое время на кладбище обычно никого не встретишь. Ничего, сказал я, ничего. Я был явно не в себе. Не мог даже спросить у него, правда ли, что под этим холмиком покоится рабочий. «Нет, — сказал я, — мне здесь в самом деле ничего не надо». От него, конечно, не укрылась моя растерянность. Я действительно был в растерянности. Потом, зажав в руке письмо, я понесся в гостиницу и отдал его хозяйке.
Я застал ее на кухне, она громоздила на сервировочном столе гору продуктов: сало и колбасу, яблоки и кофе. Время от времени то подходила к плите, то выскакивала в зал, ей всё казалось, что к этой куче на столе можно еще что-то добавить. Например, синий бумажный мешок с сахаром. Я томился на кухне в ожидании теплой воды, хозяйка специально для меня подогревала воду на плите. Потом она на какое-то время удалилась в свою комнату, вернулась уже с пучком теплых шерстяных носков в руке, которые принадлежали ее мужу, а теперь легли на стол рядом с продуктами. «Ваша вода вот-вот закипит», — сказала она. Я мог наблюдать, как она укладывает продукты в большую коробку. «Вы живодера видели?» — спросила она. «Нет», — ответил я. «Обещал зайти и отнести всё на почту». Она обернула коробку большим листом упаковочной бумаги и крепко перевязала старой бельевой веревкой. «Это сегодня же должно быть на почте, — сказала она. — Дело срочное». На плите в больших кастрюлях варился обед. Она помешала поварешкой сначала в одном, потом в другом котле. Подбросила в плиту здоровенное полено. «Если сегодня попадет на почту, — прикидывала она, — то еще может поспеть на почтовые сани. За посылку, поди, дерут почем зря?» — «Нет, — ответил я, — это недорого». Почтариха была когда-то ей подружкой, даже в гостинице столовалась годами. «Однако из-за мужей раззнакомились», — сказала хозяйка. Бывшая подруга развелась со своим почтальоном, а пять лет назад вышла за рабочего с целлюлозной фабрики. Да, видать, неудачно. «Я бы ни за что за него не пошла!» Тут появился живодер с мешком за спиной. Хорошо, сказал он, что посылка готова, он как раз собирается на почту. «Больше я ему послать не могу», — сказала она. Он и так, мол, удивится такой большой передачке. «Коробки поменьше не нашлось, — добавила она. — Я ему даже теплые носки положила». Она сходила в кладовую и вернулась с салом, которое тут же нарезала и уложила на ломоть хлеба. Это полагалось съесть живодеру. Он быстро управился с бутербродом. Мне она сказала: «Ваша вода уж точно согрелась». А я совсем забыл про воду. Я взял кувшин и пошел в свою комнату. Я сообразил, что в письме хозяин, скорее всего, просил прислать ему продуктов. И теплые носки. И что появлению на свет Божий этой посылки, несомненно, предшествовал еще один спор между хозяйкой и живодером. Тот отправился на почту, и можно было заметить, что ноша у него нелегкая.
День восемнадцатый
«Я мог бы драить носок ботинка до дыр, понимаете? Мог бы. Но я не хочу. Силы есть, но я этого не делаю. Это было бы лишь бессмысленной тратой сил». Мы идем дальше. Он говорит: «Весь мир сводится к бессмысленному расточению сил. Теперь я жду конца, если хотите знать! Как вы ждете своего конца. Как