художнику, люди представляются «чем-то вроде извращения причин», граничащего с «неисповедимостью, но только граничащего». Картина, которую можно наблюдать в летних садиках, позволяет разгадать глупейшие людские уловки. Позволяет «явиться в их мир, явиться в мир. Тактика? Какая уж тут тактика, когда ординарность держит голову как венценосная особа! Брутальность прет, как первопричуда всякой кротости, как нечто достославное, самое рафинированное, самое неподражаемое. Мысль о кружке пива ведет к грандиознейшим переоценкам, самовозвышениям: ведь мир — это я! Он начинается там, где начинаюсь я. И на мне же кончается. Он так же плох, как и я. И так же хорош. Он не может быть лучше меня, ибо он — это я. Не иначе. Он с удовольствием пьет, с удовольствием ест. Он ни шиша не знает, поскольку ни шиша не знаю я. Быть знаменитым? Да и нет. Слишком много знать, то есть знать больше, чем я, ему не пойдет на пользу, ибо тогда я заболел бы. А какая от этого радость? Сосредоточиться на говядине, на ростбифе — вот и весь мир. Человек преуспевает лишь настолько, насколько уверен, что преуспевает мир. Его гибель — это гибель мира. Мировая катастрофа — его катастрофа. В трактирных садиках мир сводится к голоду и жажде мира. К голоду и жажде каждого посетителя. Единственного и неповторимого. 'Пива, пожалуйста', — означает: мир хочет пива. Он выпивает кружку и спустя время вновь испытывает жажду».
Женщины — как большие реки, их не переплыть, ночь часто оглашается криками утопающих. «Супружеская жизнь, да будет вам известно, незаслуженная мука до конца супружества. Когда состояния обеих личностей с невыносимой болью вклиниваются друг в друга, как горные породы. Когда черное вдруг перестает чернеть, а ребенок — уже не подарок судьбы. Всё обращается в противоположность. Бедность, знаете ли, выглядит уже совсем иначе, богатство оборачивается иллюзией, предваряя новое страшное заблуждение». Водичка, в которую оба гляделись, вскоре перестает им что-либо говорить. И он, и она изнемогают от чисел и цифр. Голова, вспухающая от позора и тоски, — вот что такое брак для мужчины и женщины. «Входят в церковь, а выходят из борделя. На самом деле, есть зеркала, в которых видно всё, вплоть до самой жестокой истины, до смертного мига». И всё это негласно обусловленный ход событий. Почему? Их вдруг посещают сны наяву. Предположения становятся горькой правдой. Удары, полученные во сне, вдруг болью отдаются в затылке. Память обращена к путешествиям, к возвращению в одиночество, которое вовсе и не было одиночеством. В центр большого города внезапно врывается ветер, давно считавшийся без вести пропавшим. Однако начинают трясти дерево, а уже не сбить плодов, которые так перезрели. Собака бросается за большой костью, и у кого-то наступает горькое пробуждение. Там, на лесах, примостился каменщик, тут стоит какой-то железнодорожник и смотрит на часы, а вон наверху кто-то ступает по крыше с оконным стеклом в руках… Работягам с ремнями мебельных грузчиков легко, должно быть, управляться со шкафами и столами, думает кто-то, а сам несчастен, как ни один человек на свете. А мир далеко-далеко от своего собственного театра, который он кинул вероломно, как жестокосердная мать, убежавшая вслед за любовником. Штраух сказал: «Правда выдирает человека с корнем, как сумасшедший садовник — кочаны капусты, бросая их на грядке. Это высокомерие. Вон мужчина идет рядом с женой там, в стороне, где заводы и шахты, которые его кормят, тянет за руку ребенка в бесконечном своем несчастье. И наверное, ему часто приходит на ум печальная притча о том, что тысячами людей пользуются, как носовыми платками, а потом выбрасывают с глаз долой. И в голове вертятся слова: «прибавлено», 'вычтено', «свалено», 'задавлено'. А женщина видит, если еще в состоянии видеть, лишь измордованные лица. И рубцы на лице дочери. Об этом, если угодно, и речи заводить не стоит. Шагать — так уж вместе, чтобы вместе упасть, то бишь вместе поставить на жизни крест. 'Тогда уж и с ребенком'. А он думает, что это всего лишь попытка — лечь под колеса. На насыпи. Всего пара шагов. Да-да. Но грубая действительность всегда врывается во всё. То, что так безмятежно мерцает над крышами — может, это теплый воздух, — это опять-таки только начало конца. И скрипящее дерево, зловещее, как его чернота. Тем не менее всё идет своим чередом. Никто ничего не говорит. От этого еще паскуднее. Ребенок уже уложен в постель, и тут опять обдает страхом. И тот, кто лежит в постели не один, думает, что всё до ужаса злое может — стайка искр над лицом, которое рядом, — быть на самом деле. А если и не так, то всё равно больно».
Я бы сказал, что весь сегодняшний день исхожен туда и обратно.
Мы вышли из лиственничного леса и держали путь в деревню, а оттуда — на другую сторону, к большому лесу. Я шел впереди, художник — за мной; меня всё время не покидало чувство, что он вот-вот бросится, нападет на меня сзади. Не знаю, с чего я это взял, но своего страха (на самом деле это были мысли о страхе) ничем не выдал. Время от времени до меня доносилось какое-нибудь слово, брошенное художником, но понять я ничего не мог, как и не мог отвечать, когда он пытался что-то спросить, так как он не говорил, а бормотал себе под нос. Он осадил меня: «Стойте на месте, когда я вас спрашиваю о чем-то!» Я остановился. «Подойдите!» — приказал он. И вдруг я обнаружил (уловив интонацию, почувствовав сразу: только
«Воздух, говорю, — единственно истинное знание!» — повторил он. Я по-прежнему не мог понять, но кивал головой. Он сказал: «Жест воздуха, поймите же, великий жест воздуха. Великий холодный пот снов — вот что такое воздух». Я назвал это великой, в сущности, мыслью. На мой взгляд, это даже —
Я спросил: «А что такое ваша поэзия?»
«Моя поэзия — это не