стариков.

— Дураком ушел, дураком и вернулся! — бросил наш родственник Эйсеб Марили.

Зато папаша Равайе был рад, что снова увидел сына.

— Я уже не могу работать звонарем, — сказал он ему, — теперь твой черед, будешь церковным старостой. Мне сто лет вот-вот стукнет; главный колокол тяжел, нет у меня сил его раскачивать, да и все прочие не слушаются — закостенел я весь, не удерживаю веревки.

И верно, ему нелегко было устоять на зыбких досках колокольни, с пустотой под ногами и над головой, с веревками, прицепленными к рукам, локтям и коленям, как к марионетке.

— Моего звона никто больше не слышит.

Да, перезвон колоколов старика и в самом деле был еле различим. Их голоса так и застревали на колокольне. Из-за этого людям приходилось слушать во все уши: нужно было стоять неподвижно, с умиротворенной душой, чтобы уловить эти звуки. А уж как медленно он раскачивал веревки — ох-хо-хо! Да и куда ему было торопиться. Когда он чувствовал усталость, то приостанавливался на несколько минут, потом снова брался за дело. Если ритм перезвона требовал от него чрезмерных усилий, он его упрощал или же делал паузу после каждого удара. Он звонил для себя самого, и колокола эти звучали у него внутри.

Кое-кто из прихожан выступал с жалобой: службы, мол, начинаются не вовремя, Равайе творит, что хочет, насмехается над всей деревней. Ему платят за то, чтобы он звонил, как положено, разве не так?

Кюре обещал, что проследит за этим. Вот в разгар всех этих дрязг как раз и вернулся Марсьен.

Ну, уж этот-то дал себя послушать, только держись! Он сорвал с колокольни боковые стенки, чтобы звон разносился во все стороны, и — динь-дон, динь-дон! — принялся бить в колокола, как одержимый. Однако все заметили то, что ему самому было невдомек: звон походил на звонаря. Его ритм был скачущим, рваным, каждый колокол вступал, не дождавшись своей очереди; они либо трезвонили все вместе, либо звучали невпопад, а то вдруг смолкали и тут же, словно спохватясь, опять перебивали друг друга. Прихожане не корили этим Марсьена. Его побаивались.

Коротконогий, но кряжистый и увертливый, он напоминал молодого задиристого бычка — такие водились в родной долине Теоды. Он и ходил-то набычившись, слегка опустив крупную голову с черными вьющимися волосами, будто собирался бодаться. И дрался он частенько. Люди, хорошо его знавшие, примечали, что в ту самую минуту, когда его обуревала дикая ярость, в нем внезапно что-то разлаживалось, словно лопнула какая-то пружина; однако его противникам редко удавалось воспользоваться этой слабостью.

Он нравился женщинам, потому что умел их смешить. «Ну и шутник же!» — говорили они. Если у него спрашивали, в чем секрет успеха, он отвечал:

— Я развлекаю самого себя, а другие могут смеяться или не смеяться, это уж их дело.

Но тут он лукавил; послушать его, и сразу было ясно, что он стремится «произвести впечатление».

Его часто видели в компании Реми Карроза, и это всех удивляло. Хотя, может быть, именно несходство и лежало в основе их дружбы. Насколько Марсьен был шебутной и болтливый, настолько же его приятель казался спокойным и неразговорчивым. «Гордец» — так говорили о нем, не добавляя, впрочем, ничего дурного, потому что его уважали. Но знали его плохо: он был человек скрытный.

Уклончивые ответы Марсьена по поводу Леонара вызвали у моих родителей перепалку, которую мы скорее угадали, чем услышали. Вечером, когда отец не пришел ужинать, мать сказала нам:

— Он спустился в Праньен. — И с усмешкой добавила: — Ничего, вернется как миленький.

Поссорившись с матерью, отец на несколько дней уходил вниз на равнину, в Праньен, и жил там в одиночестве. Утолив гнев, он возвращался в верхний дом и занимал свое место рядом с женой как ни в чем не бывало.

Но он часто упрекал ее в строгости по отношению к сыну, в полной уверенности, что это-то и было причиной его ухода.

Однако прошло пять дней, а отец все не возвращался; мать вручила мне небольшую заплечную корзинку, куда положила сушеное мясо и масло, велела отнести ее в Праньен и оставить у нас на кухне.

— Да глянь попутно, там ли отец, — сказала она.

Стояла середина апреля. Воздух, еще очень холодный, пах снегом, кусты выглядели путаницей черных колючих веток; они тянулись по обочине дороги, которая спускалась в Зьюк, маленький поселок между Праньеном и Терруа; там у нас тоже были жилье и огороды, где росли конопля и свекла, однако мы редко наведывались в это место, а временами просто забывали о его существовании. Сейчас тут было безлюдно, и мне стало страшновато, когда я проходила по нему. Я предпочитала идти по лугам, которые тянулись ниже по склону, — их земля была приятнее для ног, чем каменистая тропа спуска, а в пожелтевшей, жухлой траве, где местами уже пробивались молодые зеленые ростки, можно было найти крошечные улиточьи ракушки, которые мы любили с треском давить в пальцах.

Мне пришлось свернуть на дорогу, ведущую в небольшую рощицу, где росли сосны и дубы. Зима только-только ушла отсюда, и ее следы все еще оставались на траве, слежавшейся и поседевшей под гнетом снега. «Ну, когда же придет настоящая весна?» — думала я. Больше всего я скучала по цветам, но не надеялась найти их в этом месте, где еще даже не совсем сошел лед.

Однако, выбравшись на лужайку, с виду такую же зазябшую, как всё вокруг, я заметила, что сквозь прошлогоднюю траву и под кустами можжевельника пробивается множество пучочков мха-печеночника — лиловых, розовых, голубых и белых, живых, молоденьких. Словно брызги подземного света, они вылезали наружу всюду, куда ни глянь, плотными подушечками; стебельки скрывались под крохотными, но явственно видными цветочными венчиками. Казалось, в этом онемевшем и бесцветном леске только они и наделены тайной жизненной силой, выталкивающей их из-под земли, словно веселые фонтанчики. Я ощутила какое- то странное ликование, смешанное с благодарностью. Мы с ними были здесь единственными живыми созданиями… И я не стала срывать их, зная, что они тут же завянут; просто поглаживала и долго любовалась ими.

И вдруг до меня донеслись стоны, близкие и одновременно приглушенные. Значит, я тут не одна? Потом они смолкли. «Зверь, что ли? А может, ветер? — боязливо спрашивала я себя. — Может, мне почудилось?» Но вот стоны возобновились. Тогда я подумала о душах усопших. И сиплым голосом, не похожим на мой обычный, задала ритуальный вопрос, который мать научила меня произносить в подобных случаях:

— Во имя Господа, кто вы?

Ответа не было. Я ждала. И снова услышала стоны, только более тихие. Я осторожно сделала несколько шагов вперед; мне казалось, они сейчас разбудят весь лес. Теперь я очутилась по другую сторону лужайки. А внизу у моих ног, в овражке, лежали два переплетенных тела — мужчины и женщины.

Но нет, это были уже не мужчина и женщина, а новое существо, одно целое — Реми и Теода.

V

ВОСКРЕСНЫЕ ДНИ

В Праньене отец пилил дрова во дворе. Я обрадовалась, увидев его. Мы вместе поднялись в Терруа. Шли молча, я держала его за руку; время от времени он высвобождал руку, но я тотчас хваталась за нее, один раз он даже удивленно взглянул на меня. «Я тебя очень люблю», — сказала я ему, а потом сама же и устыдилась. Мне отчего-то хотелось плакать; когда слезы подступали к глазам, я щипала себя за бок прямо через юбки; они были толстые, шерстяные и мешали добраться до кожи; это усилие отвлекало меня.

Мы шли по правой тропинке, она была короче и не пролегала через тот сосновый лес. И слава Богу: я боялась снова попасть туда.

Из-за полевых работ занятия в школе кончались уже к 30 апреля: детям приходилось помогать родителям. Нас в доме было более чем достаточно, поэтому сын Батильды, нашей покойной соседки, попросил отпустить меня к нему — вести хозяйство. Мать охотно согласилась: ей от меня все равно

Вы читаете Теода
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату