школы только и слышалось «тек-лек-тек-тек», гулко рассыпавшееся в мартовском воздухе, словно перестук множества дятлов.

Мы любили слушать их, глядеть на них. И испытывали при этом радостную боязнь: казалось, будто они наделены особым могуществом, делавшим их повелителями вселенной и нас, девчонок.

Ведь на нашу долю оставались только жалкие девчоночьи игры!

А кастаньеты так же, как шарики, были запретным плодом. И все-таки однажды мы решились поиграть с ними. Братья вырезали для нас кастаньеты, похожие на те, и в одно прекрасное утро мы отправились в школу парами, победным шагом, держась прямо и независимо, воздев руки, сжимавшие кастаньеты, и чрезвычайно гордясь своими «тек-лек-тек-тек, тек-лек-тек-тек».

По дороге мы встретили Барнабе и его жену, которые шли работать на виноградник. Они улыбнулись нам. Потом мы повстречали учителя. Он не сделал замечания, но по его взгляду мы поняли, что щелкаем кастаньетами последний раз.

Он все рассказал нашей учительнице. Она отчитала нас и в наказание оставила в классе после уроков, приказав старшим проспрягать глагол в предложении: «Я не слушаюсь старших», а младшим — выписать палочки на трех страницах тетради.

В дни каникул мы ходили на виноградники — это был особый мир, оголенный, каменистый, враждебный и только кое-где прикрашенный фруктовым садиком, точно оазисом в пустыне. Глядя на эти наклонные террасы, открытые солнцу, стуже и ветру, с почерневшими лозами, скрюченными, точно иудино дерево, и на вид бессильными родить хоть какие-то плоды, я всегда испытывала острую жалость к людям, которые так тяжко трудились над ними. И моя вера в приход летних месяцев, поколебленная суровыми весенними заморозками, бесследно таяла.

А еще мы любили спускаться к равнинным виноградникам, принадлежавшим жителям Маллоэса, деревни на берегу реки; нам нравилось, что люди работали там под музыку духового оркестра. Еще издали мы слышали гром литавр и барабанов, видели развевающийся флаг. От этого праздника жизни, который устраивался не для нас, а только для своих, нам все-таки доставались кое-какие крохи, которыми мы с благодарностью довольствовались, не помышляя о том, что тоже могли бы завести у себя оркестр, если бы жители Терруа возымели такое желание. Но, мне кажется, мы там не отличались музыкальностью.

А потом, к пятнадцатому апреля, когда виноградники были вскопаны и в свежую розовую землю вбивались подпорки для лоз, когда зеленели пастбища, а на деревьях раскрывались бутоны, приходилось расставаться с этой весной, пробудившейся не только в сердце природы, но и в наших сердцах и плоти, и подниматься в Терруа. Там все еще царила зима, на тускло-серых лугах лежали грязные сугробы. Наши тела, уже привыкшие к первому весеннему теплу, съеживались, протестуя против холода. И мы говорили себе в утешение:

— Ничего! Им там, внизу, тоже не сладко. Вон и персиковые деревья у них померзли… А ведь еще будут «холодные святые»[1].

Наша соседка Батильда, прохворав три недели, умерла. Мне сообщила об этом Эмильена.

— А она меня звала?

— Нет, — ответила сестра.

Это меня удивило и обидело. Я стала расспрашивать о ее последних днях.

Мне рассказали, что, несмотря на топившуюся печку, она дрожала и все просила: «Поверните меня к солнышку». А еще ей чудилось, будто она уже в Праньене, и она говорила: «Отнесите меня на виноградник и положите на косогоре». А потом снова умоляла повернуть ее к солнцу.

— Она зябла, потому что из нее уходила душа, — объяснила мне Эмильена. — Понимаешь, Марселина, тело-то согревается душой.

Батильду обрядили в воскресное платье и уложили на постель между двумя свечами; все жители деревни пришли попрощаться с ней. В комнате было очень жарко, так как окна отворять не полагалось. Я впервые увидела покойника и, наверное, даже не поняла бы, что такое Смерть, если бы в уголке плохо прикрытого глаза Батильды не примостилась большая зеленая муха, упорно не желавшая улетать. Значит, мертвый человек — беззащитен…

Я вышла, села на ступеньку лестницы и вот тут-то заплакала неутешными, горючими слезами. Новоприбывшие ворчали, что я им мешаю, загораживаю проход. Одна женщина нагнулась ко мне со словами:

— Да что ж ты так убиваешься-то! Она тебе все-таки не мама.

IV

ВО ИМЯ ГОСПОДА, КТО ВЫ?

В деревне начали поговаривать, что Теода мотовка.

— Вы только подумайте! — возмущалась женщина из Сотье. — Она всегда поджаривает сало — так, мол, оно вкуснее.

— Что верно, то верно, любит она все лакомое.

— Да и все красивое тоже: каждое воскресенье щеголяет в новой косынке! — добавляла жена Судьи, единственная, кто носил шляпу с рюшками; она не могла допустить, чтобы другие позволяли себе хоть какие-то изыски в одежде.

— Бедняга Барнабе! Дернуло же его найти себе такую цацу! Как будто в Терруа мало приличных девушек.

— Н-да, уж коли женщина не знает удержу в тратах…

Другие говорили просто: не знает удержу; мало кто различал разницу в этих понятиях. Но в тот день, когда все услышали про ее последнее приобретение…

Она пожелала иметь широкую кровать с балдахином на четырех витых колонках. Как она заявила Барнабе, ей не нравилось, что их супружеское ложе открыто взглядам всех, кто входит в комнату. И уломала его. И получила эту свою кровать.

Столяр в Терруа сроду не изготовлял подобных диковин. Да и деревянных столбиков никогда не вытачивал. «У меня терпежу не хватит, — бормотал он, — уж больно муторное это занятие…» В результате он поручил это украшение Фредерику, который все лето пас скот в горах и, пока стадо щипало траву, развлекался тем, что вырезал острым ножом на палках и досках узоры в виде гирлянд из цветов- пятилистников, сердечек и звездочек. Вот такими гирляндами он и усеял боковинки кровати и столбики, правда не витые, а прямые. Теода повесила на них белые занавеси в красную полоску.

Она вообще любила цвета, особенно красный. Он всегда присутствовал в ее наряде — типичном для того края долины, где она родилась, и более ярком, чем наши. У нас женщины, выйдя замуж, уже не осмеливались нашивать светлые ленты на головной убор и одевались только в черные или темные платья. Теода же, появляясь среди них на воскресных службах, прямо-таки озаряла весь церковный неф. Косынка в алых разводах пылала на ее плечах; когда она преклоняла колени на скамеечке и ее шуршащий передник задевал гладкое дерево, чудилось, будто от него исходит какая-то загадочная вибрирующая музыка; а на ее шляпе, с такими же узкими полями, как у наших, но кокетливо заломленными, тулья была выше, чем принято, и вдобавок украшена метрами ярких лент. При виде этого наряда люди забывали смотреть на ее лицо, а ведь это-то и было самое главное, хотя оно выражало только то, что должно было выражать.

Однажды воскресным днем в деревню вернулся Марсьен Равайе. Он появился прямо во время мессы. По окончании службы к нему приступились с расспросами.

— А где Леонар? — грозно спросила моя мать.

Марсьен поднял брови, втянул голову в плечи.

— Не знаю… — ответил он. — Я думал, он давно уже здесь.

Ему было неизвестно, чем занимался Леонар с тех пор, как они расстались, а расстались они почти сразу же по прибытии в большой город. Позже он признался нам, что между ними вспыхнула ссора.

— Хорошей работы мы не нашли, и тогда я отправился на поиски дальше.

— А назад, стало быть, пришел, потому как нигде не сгодился? — насмешливо спросил один из

Вы читаете Теода
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату