двинулись в путь, в таинственной близости двух распаленных тел. Мы так безоглядно уединились в своей любви, что вошли в деревню вместе, даже не подумав о том, что нас могут увидеть.
До сих пор не знаю, как я прожил последующие дни, чем они были заполнены. Помню лишь одно — лихорадочное воодушевление, от которого я целую неделю ходил с пересохшим горлом, а по ночам не мог спать.
Мысль о том, что я завоевал наконец любовь женщины после того, как уже потерял надежду на взаимность, заставила меня позабыть все на свете. Нежность, таившаяся в моей душе и доселе подавляемая врожденной робостью, выросла теперь в опьяняющую силу. Одна только Жанна сумела помочь мне одолеть трудный переход, что ведет от плоти к душе, порождает их тесный симбиоз. Секрет ее обольстительности, вероятно, крылся в редчайшем сочетании нежности и свирепой страсти, а женственность была одновременно и несмелой и властной. Не могу точно выразить свои ощущения, но временами мне чудилось в ней легкое безумие, какая-то скрытая червоточинка, придающая пикантную горечь ее веселой прелести. Я не хотел вникать в эти сложности, отгонял тревогу, временами подававшую мне сигналы.
В первые дни пребывания в пансионе «Приют сурков», сидя в общей столовой, я боялся, как бы другие отдыхающие не услышали сумасшедшее биение моего сердца и не угадали бы с безжалостной точностью, что в нем творится. Избегая общения с ними, я делал вид, будто погружен в чтение детективного романа (в котором не прочел ни строчки), или с притворным интересом разглядывал стены и буфеты.
После четырех грозовых, дождливых дней снова установилась ясная погода, но я нигде не видел Жанну. Чем она занималась, эта примерная супруга, которой было дозволено делать все, что угодно? «Она просто хвасталась…» — думал я. Но вот однажды утром я повстречал ее на деревенской улице. Она посмотрела мне в лицо и… прошла мимо, не поздоровавшись. Я удивился и окликнул ее:
— Жанна!
Она продолжала идти, будто не слышала.
Я догнал ее.
— Сейчас мы незнакомы, — шепнула она.
Я похолодел от ее тона. Потом сообразил: она опасалась, что нас могли услышать посторонние.
— Когда я тебя увижу? — спросил я, понизив голос.
— О, вы меня часто будете видеть, — с улыбкой бросила она.
Уж не смеется ли она надо мной? Я пошел прочь, не помня себя от ярости. В последующие дни Жанна, как мне показалось, избегала меня. Наконец однажды вечером она подошла, но не одна, а вместе с мужем, игриво и ласково сжимая его руку повыше локтя. Спустя какое-то время я все же подстерег ее одну и стал умолять о свидании.
— Далеко отсюда?
— Ну, хочешь, там, в лесу, у горной речки, завтра часам к шести?
— Я приду, — сказала Жанна.
И вот настал день свидания. Мои часы показывали половину шестого. Потянувшись, я выпил стакан воды, умылся, как мог, над маленьким фаянсовым тазиком, переоделся в чистое и вышел.
Под хмурым небом лес выглядел намного загадочней обычного; лишенный игры солнечных бликов и предоставленный самому себе, он замкнулся в таинственном мягком полумраке. Слегка пригибаясь, я шагал по заброшенной тропе. Здесь давно никто не ходил, и она уже начала зарастать овсяницей и прочими травками, обычными для этой местности. Их мягкие белесые стебельки стелились по земле, почти совсем заглушенные сплошным ковром черники. Ее цепкая ярко-зеленая поросль заполонила все вокруг, не гнушаясь даже самыми темными и недоступными оврагами. Тени, падавшие от сосен с их жесткими длинными иглами, были гуще, чем кружевные тени лиственниц с их вечно лепечущими под ветром кронами. Я пробирался через этот лес, кланяясь ему, упиваясь его ароматами, меняя его силуэты, когда приходилось обеими руками раздвигать кустарник, чтобы не сломать ветки. Я задыхался от любопытства, от острого вожделения.
Молодая женщина, видимо, вышла из деревни раньше меня: она уже стояла на берегу горного потока. Мы страстно обнялись; бурлящая вода с горьковатым запахом запорошила наши лица мелкой водяной пылью. Жанна заговорила первой:
— Проточная вода — это утекающее время, а еще это символ вечности.
Я смущенно улыбнулся, не найдя чем ответить на это возвышенное сравнение. Бушующий поток никогда не будил во мне мыслей о жизни или смерти, оставляя равнодушным, глухим к его беспощадной силе, мешавшей спокойно думать. Но может быть, я лучше понимал эту воду именно потому, что ни с чем ее не сравнивал, не пытался толковать на свой манер, ибо видел в ней всего лишь идеальную форму материи. Высокопарные слова Жанны внушали мне робость, и все же я чувствовал, что их значение ничтожно.
Мы углубились в лесную чащу. Я молча шел впереди, раздвигая перед своей подругой усыпанные дождевыми каплями ветви, которые она, в свой черед, отводила локтями; иногда наши мокрые руки встречались, сжимаясь так крепко, что непонятно было, которая из них защищает другую. Колючие кусты царапали оголенные блестящие ноги Жанны, но эти тоненькие отметины тут же стирала мокрая листва. Мы видели в этом лесу лишь то, чем он отмечал наше присутствие, что мы задевали на своем пути, что попадалось нам под ноги. Это был род бездумного забытья, когда тело ощущает только касание ветки, листа папоротника, стебелька ползучего растения.
Наконец мы обнаружили мшистую ложбинку в окружении молодых елочек и оттого устеленную рыжеватыми иглами. Наши тела погрузились в нее, как в могилу, а поцелуи в тот день имели вкус перегноя.
— Ты такая красивая, — твердил я. — Скажи, ты любишь себя?
— Люблю… кого?
— Себя, себя саму… любишь?
— Ну… не знаю. Может, я просто чувствую себя более живой, чем другие женщины.
Рядом со щекой Жанны подрагивали совсем еще незрелые, зеленые ягодки черники на кустике, росшем в тени. Поднимался туман. Мы были укрыты от людских взглядов не только частоколом елок, но и этим ползучим маревом, которое обволакивало древесные стволы, внезапно рассеивалось и снова нависало над нашими головами белоснежной периной, холодя нам шеи своим студеным дыханием.
Теперь дождь стал постоянным участником наших любовных встреч. Он неотступно преследовал нас, подмешивая свой вкус к нашим поцелуям, увлажняя их своими слезами, придавая блеск обнаженному телу Жанны, ее коже, слегка посмуглевшей на открытом воздухе.
Мы совсем забыли об осторожности, почти перестали прятаться. Уходили из деревни на скошенные луга, пожелтевшие и волглые, где осталось лишь то, что уже и травой-то нельзя было назвать, — цепкие растеньица, которые, по выражению крестьян, «от земли не отдерешь». На ходу Жанна брала меня под руку, потом ее озябшие пальцы скользили выше и оказывались у меня под мышкой, там, где у человека всегда тепло и где как раз помещается ладонь. Она надевала ярко-красный прозрачный дождевик, длинный, почти до пят, и казалось, будто ее тело объято пламенем. Молодая женщина двигалась в нем с грацией и безразличием мучеников, которых не берет огонь.
— Жанна, Жанна, — шептал я, — думаешь ли ты когда-нибудь о своей святой покровительнице?
Она со смехом отвечала:
— Ну, уж я-то на костре не сгорю! Я никогда не умру!
Это яркое облачение так бросалось в глаза, что я попросил ее больше его не надевать. Но она только посмеивалась над моими страхами; ее совсем не волновало, увидят нас или нет. Эта беззаботная, дерзкая смелость утешала меня в некоторые дни, когда она обращалась со мной холодно, когда я с трудом добивался от нее согласия на встречу, которое она давала с неохотой, искренней или напускной. В один прекрасный день она объявила:
— Мне хотелось бы выйти за тебя замуж.
— Но… ты же не можешь! — сказал я, испугавшись не на шутку.