— Я и даю, хотя и не Барятинский, — не меняя позы, лениво процедил Маешка.
— Когда князя не бывало в Деречине, осмотр дворца и главным образом картинной галереи разрешался всем желающим. Показывалась и ванная. Вот какой-то армейский капитан, сопровождавший партию рекрут в Варшаву и задержавшийся в Деречине, пошёл посмотреть дворец тоже. Провели его по залу, поглазел, поудивлялся; довели до ванной — тут и пропал бедный малый. Стоит и глаз оторвать не может. Проходит час, другой, публику уже начинают просить о выходе, а он как будто и не слышит. Наконец ему растолковали. Вздохнул, опустил голову, вышел, но только наутро является опять и ничего уж, кроме ванной, смотреть не хочет. Прямо туда, и опять целый день от княгини Пелагеи глаз отвести не может. На следующий день ему бы надо выступать со своей партией, так нет. Он отправляет с ней прапорщика, а сам остаётся в Деречине, и теперь капитан только что спит да обедает не во дворце. Так целые дни и просиживает перед портретом. Прошло дней десять или более, возвращается князь. Тут посещения палацца, разумеется, прекратились, но капитан тем не менее из Деречина не уезжает и своей партии догонять даже и не думает. Разумеется, князю доложили об этом чудаке. Он послал за ним и объявил, что тот во всякое время может приходить и смотреть портрет. Капитан с радостью принял любезное приглашение и, надо думать, пользовался им чрезвычайно широко, потому что в конце концов его исключили из службы по причине безвестной отлучки. Но князь и тут не отступился от своего покровительства этому мономану. Узнав, что ему нечем жить, назначил пенсию в сто червонцев в год и приказал отвести квартиру в одном из флигелей при дворце. Посещать ванную комнату и проводить в ней время, сколько ему вздумается, разрешалось капитану невозбранно. Ну, как вы думаете, господа, чем всё это кончилось?
Браницкий вопросительным взглядом обвёл слушателей и под общий хохот закончил:
— Через год этот чудак заболел, у него отсохла рука, и он помер.
Маленький гусар, которого называли Маешкой, едва лишь улыбнулся.
— Как это, Тизенгаузен, тебя Господь милует? Давно бы пора у тебя языку, что ли, отсохнуть, — проговорил он.
Новый взрыв хохота подхватил эти слова. Беленький, с девичьим румянцем на щеках кирасир, нисколько не смущаясь устремлённых к нему со всех сторон взглядов, програссировал:
— Ты, Легмонтов, мне ещё со школы всё мгачное пгогочишь. Завидуешь, должно быть, стагина.
Играя глазами, как женщина, он осмотрел Лермонтова с головы до ног.
— Каков гусь! А? — в пьяном восторге закричал лейб-драгун, чертами лица слегка напоминавший Лермонтова.
— Скорее гусыня, да и та, что нестись перестала, — лениво поправил его Лермонтов и, поднявшись со стула, перешёл к карточному столу.
— А вы, поручик, играть не изволите? — небрежно бросил он в сторону Самсонова.
— В таком случае я не имел бы чести вас здесь встретить, — непонятно почему раздражаясь, ответил Евгений Петрович.
— Не слишком это лестно для хозяина. Однако пожалуйте, если решились.
Самсонов промолчал.
За вторым столом метать банк сел сам хозяин. Евгений Петрович, стараясь не замечать насмешливого и пристального взгляда Лермонтова, подошёл к столу. Рука у него слегка дрожала, когда он распечатывал колоду.
Лермонтов рядом с ним, небрежно развалясь на стуле, покрыл свою карту пачкой ассигнаций. Самсонов поставил сто. Хозяин, прищурив левый глаз, подсчитал и аккуратно записал мелом ставки.
— Бокал вина, поручик, — не глядя на Самсонова, сказал Лермонтов и, не поднимаясь с места, потянулся за бутылкой.
У Самсонова напряжённо дрогнул угол рта.
— Не могу принять, не имея возможности ответить тем же.
— Пожалуйте, отчего же? Дайте только золотой тому неказистому малому, он вмиг вам подаст.
Евгений Петрович промолчал и на этот раз. Он знаком подозвал к себе необычайно грязного и оборванного лакея, выбросил на стол два золотых и молча пальцем показал на бутылку.
Нигорин метал сосредоточенно и серьёзно, не слыша и не замечая происходящего около. Окончив прокидку, он поднимал брови и, тараща глаза, осматривал поле сражения. Семёрка Самсонова выиграла.
— Вам-с двести.
Нигорин рассчитанным жестом подвинул к нему деньги. Евгений Петрович рассеянно и не глядя взял их со стола.
— От вашей рассеянности, поручик, страдают ваши партнёры, — раздался над его ухом насмешливый голос.
Он вздрогнул. Задыхаясь и не справляясь с голосом, выкрикнул:
— Что вы хотите сказать?
Гусарский корнет смотрел теперь не только насмешливо, но и дерзко.
— Не больше того, что сказал. Извините, но вы загребли к себе и мои деньги.
Самсонов почувствовал, как у него на голове от ужаса и стыда поднимаются волосы. Кровь широкой волной бросилась в лицо. Он готов был ударить этого наглого корнета. Другие игроки смотрели на него с оскорбительной улыбкой. Он даже не мог себе представить, как это случилось. В руках он держал четыре сторублёвых бумажки.
Попробовал выдавить на лице улыбку:
— Надеюсь, вы не подумали, что это намеренно?
— О, конечно, нет.
Лермонтов уже не смотрел на Самсонова, видимо, потеряв к нему всякий интерес.
— Маешка, ты чего нынче бесишься? Тебе же не везёт.
Тот даже не посмотрел на угреватого и толстого улана.
— Тебе-то что?
— За тебя радуюсь.
— Чему?
— Должно быть, в другом месте повезло. Может, у молодого супруга уже рога растут.
И улан грубо захохотал.
Евгений Петрович вдруг почувствовал, что у него похолодели кончики пальцев. На секунду словно кто-то зажал в кулаке сердце, потом отпустил, и оно забилось трепетно и часто. Ему казалось, что на него смотрят все, все улыбаются насмешливо и торжествующе. Он нервным жестом вытряхнул из кошелька на карту все бывшие у него золотые, оросил зажатые в руке бумажки. Нигорин покосился многозначительно.
«Всё равно, я должен проиграть: меня любят», — подумал Самсонов в каком-то странном возбуждении.
Ему вдруг захотелось домой. После такого проигрыша можно будет встать, не роняя себя в глазах игравшей молодёжи.
Нигорин начал метать новую талию. Бубновый туз лёг направо. Тоскливое отчаяние, с каким он начал игру, сменилось у Евгения Петровича тревожным волнением. Деньги были его. Он удвоил ставку.
— Играет горячо, — услышал он за спиной чей-то каменный голос.
Через три часа перед ним лежала на столе груда выигранного золота и бумажек. Стараясь подавить непроходившее волнение, он пил и пил бокал за бокалом. В голове стучали звонкие молоточки. Комната разделилась на две части. В одной, уже окрашенной проползшим сквозь занавеси голубым рассветом, стояла немая тишина. В другой шумели гусары, водружая над медным окаренком на скрещённых палашах целую голову сахара. Густым и тяжким вздохом вступила гитара. У стола затянули «Журавель»: