Мануэль португальский? Чего-чего только не делал он ради Делли Габи. Она мне сама рассказывала об этом. А он был настоящим королем, а не будущим. И это не помешало ему… О да, вы, конечно, осуждаете Мануэля, не сберегшего чистоту своей белоснежной мантии. Итак, это ваше последнее слово? Мой каприз не будет исполнен?

— Нет, Медея, — твердо ответил принц. — В жертву любви можно принести жизнь свою, но честь никогда… Вы сказали мне: Мануэль. Таких, как Мануэль, я презираю. Да и сама Делли Габи помыкала этим дряблым ничтожеством…

— Довольно, Ваше Высочество… Нам друг друга не переубедить. Мы слишком по-разному с вами смотрим на вещи. Довольно. С этой минуты между нами все кончено. Прощайте.

И здесь, на прибрежном песке, в этом лунном сиянии, затушеванном серебристой дымкой там, где сходились небеса с морем, Медея Фанарет сделала такой же придворный реверанс, какой пятнадцать дней назад был исполнен ею в столице Дистрии, в закрытой ложе кинематографа. Только тогда этот реверанс дышал весь чуть ли не священным трепетом каким-то, а сейчас, сейчас Медея проделала его с клокочущей злобой, дрожа от бешенства. И кроме того, конечно, с иронией, убийственной иронией.

Круто повернувшись, подобрав и без того короткое платье, Медея ушла в том направлении, где высился над морем отель, их отель.

Некоторое время одна тень оставалась на песке неподвижной, другая же удалялась с почти бегущей скользящей быстротой.

Произошла драма. Пусть маленькая, но все же любовная драма. А там, на море, фантастической птицей чуть колыхалась парусная баркета, и чей-то голос слащаво, но красиво и нежно пел о любви, и рокотали, звенели под чьими-то пальцами струны…

Не слышал принц ни любовной песни этой, ни вторящей ей мандолины. Несколько минут оставался ушедшим в себя, неподвижным, потом, как бы очнувшись, закурил папиросу.

Да, сейчас он уже владел собой вполне. Страсти его, казавшейся такой безумной, к этой женщине как не бывало. Она растаяла вмиг, как растаял в воздухе дымок его папиросы — легкий, призрачный. Эта женщина сама только что убила его страсть и сделала это прямолинейно и грубо. Словно спала завеса, обнажившая всю Фанарет, обнажившая то, чего в своем чувственном угаре он не замечал, вернее, не хотел замечать.

Понатершись, понашлифовавшись в избранном обществе, она внешне усвоила манеры почти светской женщины, но когда переставала следить за собой, просыпалась плебейка низкой и темной породы, как проснулась несколько минут назад…

И мимолетное безразличие сменилось у него чувством, близким к отвращению. Теперь все было неприятно в ней: и крикливая беспокойная восточная красота, и голос, временами звучащий так вульгарно, и запах тела, вначале дразнящий, пьянящий, а теперь вызывавший брезгливое ощущение. Хорошо, хорошо, что все кончилось, именно так кончилось. Он связался с авантюристкой, поверив в ее чувство, и кто знает, до чего довела бы эта связь?

Потребовать от него колье?! Эту священную реликвию семьи! Какая наглость!

И вместе с беззвучно произнесенным словом «наглость» Язон резким движением швырнул прочь от себя окурок папиросы. Так же резко вышвырнул из своего сердца образ Медеи Фанарет.

Спокойно и твердо, не спеша, двинулся мимо вытащенных на берег лодок, идя рядом с отпечатанными в сыром влажном песке следами Фанарет.

Завтра же он уедет в Дистрию, не использовав своего отпуска даже наполовину.

Не остывшая, возбужденная вернулась Медея к себе.

Взглянув на нее, Мария повеселела сразу. В глазах Фанарет, в ее лице она прочла все. И разрыв, и погасшие мечты о колье из двадцати трех скарабеев. Испанка молчала, торжествующая, злорадная. Молчала. Пусть заговорит «сама».

И Медея заговорила:

— Ты была права, миллион раз права. Теперь я верю, как никогда, твоей преданности. Он пожалел мне дать эту… эту безделушку. Слышишь, Мария, пожалел!.. Я бросила ему в лицо: «Между нами все кончено». Хотя нет, не кончено. Я ненавижу его, и мы еще сведем счеты, сведем. Я сумею отомстить. А пока давай мне его браслет и эту жалкую нитку жемчуга. Сегодня же, сейчас отошлю ему. Пусть это будет пощечина, пусть…

Поджав тонкие губы, Мария открыла металлическую шкатулку.

— Да, да. Отнеси, Мария. Сейчас же. Хотя, хотя… — призадумалась Медея. — Не надо. Зачем? Это все-таки ценные вещи. Правда, я и не подумаю их надевать, но за них можно получить в Неаполе у того же самого ювелира действительную цену. А сейчас давай перо, чернило, бланк, я посылаю телеграмму.

— Мекси? — подхватила Мария.

— Да, Мекси. Я вызову его в Неаполь. О, мой принц, мы еще с вами посчитаемся… Посчитаемся, — сквозь стиснутые зубы повторила Медея.

15. КАК ЭТО ПРОСТО ДЕЛАЕТСЯ

Вся Европа знала Адольфа Мекси. По крайней мере, по имени. Да и мудрено было не знать. Этот ловкий финансист оплел своими конторами, банками, предприятиями, пожалуй, столько же крупных европейских центров, сколько цветочных корзин отнес он Медее Фанарет в ее первую гастроль в столице Дистрии.

Миллионы миллионами, предприятия и банки — само собой, но Мекси умел еще и рекламироваться. Умел, как говорят, «подать себя».

Стоило ему очутиться на несколько дней в Риме, в Вене, в Париже, Будапеште, как в самых бойких местных газетах появлялись щедро оплаченные интервью с этим «дистрийским волшебником».

Чего-чего только не наворачивали в этих интервью и сам волшебник, и пришпоренные его деньгами журналисты! То Мекси объявлял чудовищную премию за… трудно даже сказать за что. В уме читателя надолго оставалась круглая с несколькими нулями цифра. Впечатление было достигнуто, чего же еще? И все остальное в таком же роде. То на средства Мекси снаряжается грандиозная воздушная флотилия — правильное пассажирское сообщение между Старым и Новым Светом, беспрерывное, ежедневное. То он приобретает колоссальные участки земли в Южно-Американской Венесуэле, дабы там создать рай на земле. Все это были заманчивые погремушки для толпы — пусть, мол, тешится, глупая, — настоящих же планов и намерений Мекси никогда не публиковал в газетах, весьма оберегая свои коммерческие и финансовые тайны, пока таковые не претворялись в действительность.

Нужно ли говорить, что ему с его капиталом, с его размахом было тесно в Дистрии. По крайней мере, девять десятых его деятельности приходилось на заграницу, а не на его отечество, если вообще этот бульдог в пенсне имел отечество.

Адольфа Мекси знали, и даже очень, но никто не знал, кем был его отец. Говорили, что Адольф Мекси — сын грека, а этот грек был сыном морского пирата. Некоторые называли Мекси левантийцем, некоторые венгерским евреем, но был ли он грек, левантиец, еврей — за это никто не поручился бы в точности.

Но так как люди, подобные Мекси, люди, имеющие свои особняки и в Париже, возле парка Монсо, и в Берлине, на Унтер-ден-Линден, и в Мадриде, на Куэра-дель-Соль, не могут не иметь фамильных портретов, купленных у лучших антикваров, то и Мекси обзавелся и пышной родословной, и не менее пышной галереей своих дедов и прабабок.

За ним охотились как за выгодным — уже чего выгоднее — женихом, но Мекси до поры до времени ускользал от супружеских уз. Не потому, что желал непременно пребывать в холостячестве, а потому, что не спеша высматривал себе что-нибудь особенное.

Друзья говорили ему:

— Адольф, почему вам не породниться с каким-нибудь банкирским домом? Почему? Мало ли: Ротшильды, Мендельсоны, Шиффы, Вабурги, Саесуны…

Мекси отвечал, снимая пенсне, от чего его лицо становилось еще более бульдожьим, и мигая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×