меня подписать такой документ, я даже не могу выговорить…
Цер выговорил в конце концов, и Мекси утратил свой беспечно-насмешливый вид.
— Однако и негодяй же этот Маврос! Но вы-то, вы, Церини, тоже хороши! Я вас создал, вытащил из грязи, а вы, вы готовы были предать меня. Какая гнусность! Какое же вы ничтожество!
— Ничтожество? Благодарю вас!.. Хорошее ничтожество, когда тебе приставили к виску револьвер. Не только себе самому, не только вам, родным отцу и матери подпишешь смертный приговор. Нет, патрон, я не согласен с вами. Требуйте от меня какой угодно признательности, — я вам обязан всем, — но не требуйте сверхъестественного героизма. Когда на тебя наводят револьвер, а твой собственный револьвер лежит преспокойно в чемодане…
— Послушайте, черт бы вас взял, я не требую от вас героизма, но требую, чтобы вы заткнули фонтан вашего красноречия. Довольно! Вы остаетесь при мне, здесь, а если это вам не нравится, убирайтесь вон на все четыре стороны!
— Нет, нет, я уже остаюсь! Я не буду ему попадаться на глаза. То есть, я не буду ходить там, где совсем нет людей или где очень мало людей.
— Давно бы так! Нечего шататься зря. Да, вы сделали что-нибудь в том направлении?
— В каком? Ах, в этом? Я уже начал делать, но сегодня уже наверное сделаю. Этот шталмейстер, пардон, этот конюх такая жадная скотина…
Мекси погрозил пальцем.
— Опять?
— Да что же я могу? Это я человек бескорыстный, а люди не хотят и пальцем шевельнуть ради наших прекрасных глаз.
— Сколько?
— Я думаю… думаю… — прикидывал Цер, — я думаю, он возьмет каких-нибудь пять тысяч песет.
— А сколько вы себе возьмете?
— Чтоб меня разорвало, чтоб меня удавило, если я из этого возьму себе хотя бы одну песету!
— Ну довольно, довольно!
Часа через два Цер сидел у себя в номере со шталмейстером Гансом. Это был скуластый, сухой конюх, маленький, крепко сбитый, весь-весь из сухожилий и с крепкими желтыми зубами.
Цер допытывался:
— Господин шталмейстер, вы же человек опытный, знающий, скажите, что вы можете ему сделать? Да, вы говорите, будет парадный спектакль?
— Будет.
— И в присутствии самого короля?
— В присутствии самого короля.
— Ой, как это хорошо! И что вы надумали?
— Вещь не такая уж мудреная, в сущности, — молвил снисходительно Ганс. — Я беру два маленьких гвоздика и перед самым номером господина Ренни Гварди произвожу следующую манипуляцию: один гвоздик втыкаю в копыто его лошади, а другой — в седло, но так, что сначала острие будет чуть-чуть выступать, но когда всадник сядет и надавит своей тяжестью, гвоздь вопьется в кожу лошади: с одной стороны в спину, с другой — в копыто… И когда Ренни Гварди начнет показывать испанский шаг, лошадь начнет беситься, и мы испортим ему всю музыку. Выйдет, сударь мой, такой скандал, после этого хоть уезжай из Сан-Себастиана. А старый Гвидо? Он проклянет день и час, когда подписал контракт с этим Ренни Гварди. Нет, уж будьте спокойны, это верно действующее средство. Кроме того, скандал скандалом, а еще и лошадь захромает. Неделю, а то и две нельзя будет на ней работать. Что вы скажете? — и Ганс, торжествуя, оскалил свои крепкие желтые зубы.
— Мне это нравится. Это будет очень хорошо. Но сколько же это будет стоит?
— Сколько? Тысячу песет и то с вас, Церини… По знакомству…
— Тысячу песет? Господин шталмейстер, довольно и пятисот, честное слово!
— Вам легко говорить, а если меня поймают? Я лишусь места.
— Не поймают, увидите, не поймают! А хотя бы и поймают, какая разница — тысяча или пятьсот? И так не хватит на всю жизнь. Но только вас не поймают. У меня предчувствие. Готов чем угодно поклясться!
— Пусть будет по-вашему. Давайте деньги. А если все сойдет благополучно, с вас еще ужин и выпивка.
— Два ужина и две выпивки, — обрадовался Цер, что все обошлось так дешево и он заработал на этой комбинации четыре с половиной тысячи.
14. ЗАВИСТЬ
Старый Гвидо не знал, как благодарить персидского принца.
— Ваша Свет… гм… гм… господин Персиани, я вам этого никогда не забуду…
— Чего, директор?
— Королевы пластических поз!.. Вот уж действительно, ваша милая протеже как бы создана для этого амплуа. И что я вам еще скажу? Для Парижа этот номер, как вам сказать, был бы, ну скорее, моим личным капризом, что ли? Здесь же, здесь, он словно выдуман для шикарной публики Сан-Себастиана. Эту пластику, эту симфонию драпировок надо понимать, чувствовать. И наша публика понимает, и чувствует, и держит себя, вы не удивляйтесь, ваша… гм… господин Персиани, как балетоманы первых рядов. Не угодно ли? Вот вам и цирк!..
В этот момент принц Каджар затруднился бы, пожалуй, решить, кем же собственно восхищается Барбасан главным образом. Королевой пластических поз, самим ли собой, — вот он, мол, изобрел тончайший аристократический номер, — или же своей публикой, напоминающей балетоманов первых рядов? Пусть и тем, и другим, и третьим, пусть! Важно, что старый Гвидо вне себя от удовольствия. А таковым бывает он редко, этот весьма требовательный и весьма разборчивый директор.
Он был прав. Дианира, королева пластических поз, выходила далеко за пределы цирковой программы. В самом деле, это было нечто балетное, и вдобавок «балетное для немногих»…
Княжна Дубенская не удовлетворилась теми готовыми формами, какие ей предложил Барбасан. Полученное ею «готовое» она как бы одухотворила собственным вкусом, собственным творчеством. Достав альбом превосходных снимков с древнегреческой скульптуры, Дианира подолгу изучала ритм и гармонию драпировок с их античными складками. А потом от изучений переходила к выполнению на своей собственной фигуре, терпеливо, часами простаивая перед зеркалом. И результаты на диво! Перед публикой, ярко освещенная потоками лучей ослепительных рефлекторов, Дубенская на память двумя-тремя движениями достигала в распределении драпировок тех эффектов, что пленили ее на снимках античных богинь. И она сама чудилась одной из этих оживших прекрасных богинь.
Глядя на королеву пластических поз, Медея Фанарет зеленела от зависти. Ей, профессиональной танцовщице, никогда с такой легкостью и с таким благородством не давалось чувство драпировок, как этой светской барышне-дилетантке. И Медея сознавалась в тайниках души, что рядом с Дианирой, она, прославленная Фанарет, — груба и вульгарна.
А тут еще бесило ее внимание, проявляемое к королеве пластических поз Адольфом Мекси. Между дистрийским волшебником и Медеей происходили семейные сцены. Каждый вечер Мекси тянуло в цирк уже не только на Ренни Гварди, наездника высшей школы, а на трюк Бенедетти и Фуэго, и на Дианиру.
Медея выходила из себя:
— Что вы нашли в этой девчонке? Ее любительский номер — одно сплошное недоразумение! Это и не цирк, и не чистое искусство, и если бы не ее красивая фигура, не было бы никакого зрелища…
— Друг мой, где же логика? Начиная с отрицания, вы сами же кончаете признанием! И, наконец, дело вкуса. Вам не нравится, а мне нравится. Не только мне одному. Самая изысканная публика, словно священнодействуя, отдается созерцанию.
— И черт с вами со всеми! Священнодействуйте, созерцайте, курите ей фимиам, раз вы все такие