результаты нечеловеческих усилий и кровавых жертв в момент обеспеченного, казалось, успеха. Мы глубоко убеждены, что наша периферия, поверхностная и невежественная, для которой существуют только сотни тысяч еврейских жертв кровавого революционного лихолетья (оказавшиеся, впрочем, недостаточными для возбуждения в ней хоть самого легкого критического отношения к насильственно- революционным приемам разрешения социально-политических антиномий), но которая равнодушна и к миллионам остальных его жертв, и к факту территориального и государственно-политического разгрома России в процессе революции, столь тяжко затронувшего и четвертовавшего как раз область расселения еврейского народа, и к продолжающемуся до наших дней, превышающему всякие человеческие меры красному террору, — являет этим крайнюю и позорную гипертрофию национального самообожения и самоотъединения. И мы смеем надеяться, что
В белой идеологии нашего времени, даже в лице ее самых умеренных, благоразумных и не ослепленных жаждой социальной мести представителей, слишком упорна идейная тяга к сведению всей огромной и многообразной проблематики революции к категориям и определениям внешнеисторического и социального порядка, и этим она с противоположного конца слишком близко подходит к старым, шаблонным приемам радикально-социалистической критики. В ней нет отчетливого представления о самых глубинных, провиденциальных истоках русской трагедии с ее глубокими антиномиями, восходящими к реформам Петра Великого или, вернее, последующих царствований, вышедшим в своем подражании европейским образцам слишком далеко за пределы чисто практических заимствований навыков и приемов прикладного и технического характера, которые и нужны-то, собственно, были лишь для надобностей отстаивания безопасности русского культурно-географического мира от напора агрессивного и органически враждебного Запада, и внесшим в основные устои общества слишком глубокую, роковую трещину. В непоколебимой уверенности белых политиков в том, что позитивные причины революционной катастрофы заключены в «отсталости» России, в том, что она на известное число лет или десятилетий не успела дотянуться до спасительных европейских образцов, в их жажде дорваться до отечественного взбунтовавшегося мужика, если не для произведения над ним мстительной экзекуции (об этом мечтают только самые косные и неисправимо-ненаученные, давая этим только обильный материал для большевистской демагогической агитации), — то хоть затем, чтобы тотчас же начать торопливо остригать его под немецкую гребенку — во всем этом скудном идейном наследии бюрократических времен последних, воистину обреченных царствований можно без больших натяжек искать сходство с некоторыми существеннейшими элементами социально-исторических воззрений правящего слоя коммунистического строя. Ибо в последнем только количественная сторона, его фанатическая прямолинейность и бескомпромиссность восходят к автохтонной, русской мессианско-эсхатологической стихии, тогда как качественно, в своих политических, социальных и революционно-технических вкусах, он, конечно, верно подражает определенным европейским идеалам и прообразам.
Революция дала показательный урок «обнажения смыслов вещей» (Ф.А. Степун), предметно- реального расщепления комплексов привычно-связанных представлений, опутанных густой паутиной всяческих условностей и произвольностей, на их истинные составные части, произвела на практике то, что прежде возможно было лишь для абстрагирующей способности сильного и философски-вышколенного ума. В частности, мы можем наблюдать в белой идеологии серьезный удар, нанесенный тем обычным политическим представлениям, которые связывали прежде идею и навык к властодержательствованию и государственному водительству, патриотическую любовь и ревность о бытии и чести государства как объекта и вместилища реальнотворческих проявлений управляющей и устрояющей власти — с идеей о священности и неприкосновенности основного теософического элемента живой плоти родины — ее территориального достояния. В столь часто проявляемом в белой среде легкомысленно-расточительном отношении к территориальной целости государства даже в нынешних его столь чудовищно урезанных границах, в слишком легкой готовности поплатиться дальнейшими его частями за вооруженную, заведомо не бескорыстную интервенцию первых подвернувшихся великих держав и дружественных соседей мы видим некоторый аналог брест-литовской психологии большевиков и ленинской потребности в «передышке» хотя бы в пределах «Московской губернии». Слишком благодушное отношение некоторых белых политиков и публицистов к уже происшедшим и одобренным свыше фактам территориальных ущемлений России свидетельствует о падении живого ощущения имманентности русского великодержавия, и этому едва ли противоречит излишне шумливая газетная полемика с совершенно ничтожными в политическом и идейном смысле заграничными группами сепаратистов, которым такая полемика на столбцах большой, серьезной печати доставляет только дешевую рекламу, я белой идеологии элемент бессильного и ненужного социального протеста гипертрофически развит в ущерб истинному назначению эмиграции — быть довременной хранительницей лучших культурных и политических традиций России как державы органически великой даже в ее нынешнем состоянии пленения и военной ослабленности, — традиций, имеющих быть во что бы то ни стало пронесенными audessus de la melee, поверх мелкой сутолоки пустых дрязг и ущемленных мелких самолюбий. Этот социальный протест не останавливается перед навязыванием и подкидыванием, хотя бы и задним числом, мещанско-собственнических устремлений, в их вульгарно-европейском частно-правовом понимании, еще живой, воистину подвижнической традиции русской интеллигенции, между тем как в действительности среди всего богатейшего разнообразия идейных течений в ее среде мы именно такие устремления искали бы тщетно. Соблазнительно-утопические учения коммунистов о преобладании грубо-материалистических побуждений и императивов, проявляющемся в основных линиях исторического процесса, получает неожиданное подтверждение и укрепление в этой новой, не к будущему, а к прошедшему и даже не бывшему обращенной утопической фантасмагории. Белая мысль соблазнилась о социальном мире европейского Запада, не только оберегшем его самого от красного призрака, но и подготовившем приют для русской эмиграции; отсюда поздние сожаления о неимении в России к моменту революции крепко сколоченного и государственно мыслящего мещанства, которое могло бы стать действительным оплотом и противоядием против большевизма, именно поскольку последний представляет крайнюю ступень максималистической градации мещанства (similia similibus curantur). Законное в начале революции желание спасти страну от ее ужасов хотя бы этим путем, если бы он был возможен, нисколько не оправдывает, однако, сейчас, когда неизбежное уже случилось, эту химерическую идеализацию всяческой буржуазности, под которой часто скрываются и материально-вознаградительные аппетиты экспроприированных собственников, претензии которых переживут и все земские давности и все кровавые жертвы анархии. И белая идеология слишком часто компрометирует свои самые беззаветно-идеалистические устремления своими попытками идейного оправдания этих собственнических вожделений.
Тлетворное влияние ложной и исковерканной школьно-исторической схемы русской истории, старательно подогнанной под европейские шаблоны усилиями длинного ряда поколений историков и педагогов, еще слишком тяготеет над умами и национальным сознанием зарубежной России. «Вульгата» русской истории (П.М. Бицилли) слишком подчищает и подглаживает ее истинный путь, старательно унитаризируя и подгоняя под европейские мерки всю полноту и богатство ее соприкасаний с многонародным миром равнин и лесов Евразии. Поскольку основной факт русской истории — расселение русского народа по огромной территории и хозяйственное, политическое и культурное освоение ее — приводит историка к вопросу о взаимоотношениях русского народа с остальной многоплеменной евразийской стихией, они мыслятся им в трафаретно-европейских цивилизаторских и культуртрегерских формах. Во всяком случае, факт многонародности России как следствие некоего серединного положения Евразии по отношению к остальным культурным мирам Старого Света, столь чреватый для нее огромными возможностями положительного государственного творчества, воспринимается как нечто неприятное и досадное, и прилагаются все усилия умственных ухищрений, чтобы многоцветный узор восточного ковра России замазать и перекрасить под ласкающее западнический глаз трафаретное однообразие европейского линолеума. Здесь, в своих тайных вожделениях о «монолитном» государстве, в своих малодушнейших и уродливейших формах докатывающихся до мечтаний о «самоопределении Великороссии», белая идеология соблазнительно сближается с психологией всякого рода и мастей самостийников и паневропейских пацифистов. Здесь же, в пренебрежении или некритически-отрицательном отношении к исторической роли