общественный протест им явно не удалось. Им непросто вовремя что-то завершать или куда-то попадать, так что на их поддержку рассчитывать не приходится.
Мой адвокат только закончил юридический факультет, по успеваемости — последний в группе. Считалось чудом, что его допустили в коллегию, поскольку и в свободное время, и на работе он сильно любит выпить. Другие адвокаты часто шутили — мол, это, наверное, единственная его коллегия за последние годы, где коллеги не закладывают за воротник.
Да нет, я не осуждаю его за пьянство. Я бы на его месте, вероятно, тоже пил. Муки его физических терзаний любого до пьянства доведут. Сейчас я в них углубляться не хочу, поскольку даю показания, меня допрашивает крайне опытный прокурор, чей отец, по стечению обстоятельств, — владелец календарной фабрики и пятизвездочной сети мастерских по ремонту часов. Но, прежде чем перейти к процессу, я скажу об адвокате еще кое-что.
В зале судебных заседаний мой адвокат сидит подле меня в доспехах. То, что довело его до пьянства, еще заставляет его на людях и в одиночестве носить доспехи.
Ну, он ведь как бы тоже человек.
Зачем ему так подставляться, если можно этого избежать?
В общем, я даю показания, и обвинитель прямо заваливает меня вопросами. Все присяжные выставили напоказ свои часы. У некоторых вместо бижутерии — календари. Могло быть и повеселее думаю я, особенно когда смотрю на одного присяжного, который — так случилось — кролик: часы ему явно велики.
Кролик мне ухмыляется.
Во что же это я вляпался?
Я кошусь на своего адвоката, который сидит в зале суда в доспехах — от этого легче. Когда прокурор спрашивает, терял ли я когда-нибудь часы, адвокат взлязгивает и говорит:
— Протестую! Вопрос к делу не относится! Обвинение пытается сделать кратер из кротовины!
Что это, к чертовой матери, значит?
Кролик мне ухмыляется и с морковным придыханием бормочет:
— Повесить сукина сына! — так, что слышит весь зал.
Адвокат принимается возражать, но его обрывает судья:
— Протест отклонен. Немедленно сядьте, пока не упали не медленно.
Доспехи тяжелые, и мой адвокат пошатывается. Он садится — будто опрокинулся мусорный бак, набитый подковами.
И что мне делать?
Может, нам надо сделку заключить.
Я тогда, возможно, отделаюсь хронологической халатностью второй степени и при условии безупречного поведения выйду досрочно в 1987 году.
Я смотрю на кролика.
Смотрю на адвоката.
Может, было бы чуть проще, купи я месяц назад календарь? Ни о чем подобном не думаешь, пока не случается вот такое. А тогда уже поздновато.
Кролик жаждет крови, и отнюдь не морковной.
Подозреваю, у моего адвоката не найдется сил еще раз встать. Он что-то достает из портфеля, поднимает забрало и вливает это что-то внутрь.
(Зал судебных заседаний, доспехи, толпа треклятых часов, кровожадный кролик и все остальные уходят.)
В общем, я теперь вполне уверен: я точно жил здесь в прошлый вторник. Я знаю, потому что мне звонили из Сан-Франциско. Это был важный звонок, и я его запомнил еще и поэтому я здесь во вторник был.
…а сегодня среда, и я сижу в кофейне, в Сан-Франциско, пишу и все еще полон решимости, ну, в общем, как бы примерно описать, что творилось в те дни февраля, когда я прервал книгу, перестал писать и вернулся в Беркли, в дом, где повесилась женщина.
…вообще-то особо ничего. Такой вроде апатичный период дрейфа и мелких задач, на которые я тратил слишком много времени. Два года назад дела, что теперь занимают неделю, я выполнял за единственный день 1980 года.
Любовной жизни в те девять дней у меня не было — правда, снились эротические сны. Тут и там встречал красивых женщин, но был не в состоянии действовать. Улыбка или просто «привет» — за пределами моих способностей.
Мне вообще-то не хочется сложностей встречи с новым человеком или свидания со знакомой из прошлого — звонить ей, звать на обед или ужин, встречаться, она станет рассказывать, что происходило в ее жизни, а я — сидеть и задавать вопросы, потому что меня моя жизнь утомила, не о чем разговаривать.
На самом деле уже больше года жизнь у меня — без всякой динамики, я все так же подолгу делаю простые вещи, а сердце мое — словно лунная колония, населенная удивительными сосульками, которым явно не светит движение.
Я знаю, я и раньше так чувствовал, и все менялось, едва я думал, что не изменится никогда и ничего, но мне все-таки сложно верить, что оно изменится.
По-моему, очень трудно поверить, что когда-нибудь у меня случится новый роман, будто с начала времен: «привет» незнакомке, и сердце мое, и тело переключатся на общий ритм, на путаницу стилей, открывающих собственную историю.
Что со мной будет?
С тех пор как я вернулся в Беркли, на рассвете меня постоянно будят стоны женщины, которая занимается любовью. Сегодня утром я вновь ее слышал… нежные животные стоны, но громкие — наверное, где-то неподалеку.
Это, пожалуй, довольно громко. Дома тут стоят не очень близко друг к другу.
Она принимается стонать на рассвете, и длится это минут десять или около того. Она умолкает, и я одиноко лежу в постели, такой ужасно одинокий в безмолвии простыней женщины, которая повесилась.
Порой мне любопытно, не мешает ли это, не будит ли других людей, которые живут еще ближе. Странно, что они ничего не предпринимают.
А что им предпринять?
Звонок в полицию — и ты сам за решеткой, как вуайерист-извращенец, вся жизнь коту под хвост, и вперед, объясни полицейским, что крики этой женщины будят тебя и нарушают твой душевный покой.
Так что все молчат.
Разумеется, она не сознает, что ее на весь район слышно, а может, и дальше, она бы вела себя потише, если б знала, что транслирует свою страсть на весь мир.
Ей кажется, прекрасная любовь, которой она занимается по утрам, никогда не выходит из спальни.
Она не знает, что она — часть рассвета.
…и вдруг 1 марта.
Что происходило в последние четырнадцать дней этой книги, которая откровенно хронологически зловредничает и все больше западает в колею, проложенную жизнью? Начав писать, я обещал закончить перед отъездом в Чикаго, но вот я съездил в Чикаго, снова живу в гостинице, в японском квартале Сан- Франциско — наверное, таков вообще конечный удел этих слов.
Странствие продолжается, и все яснее, что жизнь не проконтролируешь, может, даже и не вообразишь, а о замыслах и знаках определенно не может быть и речи.
Бытие этой книгой лишь подчеркивает мою житейскую беспомощность. Может статься, вся затея