мгновение, окутывавшая его тайна стала источником легенд. Его всегда побаивались. Окружавшие его люди постоянно дрожали. Какими же бесконечными должны были казаться ему эти часы! С тех пор как его сразила болезнь, в него вселилось неприятие: ему было невыносимо, что он прожил так долго, а теперь должен жить дальше без всякой к тому необходимости — монумент, в его глазах лишенный смысла, который скоро рухнет. Да, проще было бы перевезти Пальмиру или Сегесту на берега Гудзона, или даже барельефы из Шапура, высеченные в скале, чем перенести его в другую комнату или на другой этаж, даже просто переставить его кровать.

Но перед волей Сандры ничто не могло устоять. Никто не знал, где они; оба как сквозь землю провалились. Что до колонны грузовиков, можно было подумать, что море тотчас сомкнулось за ней, как в Библии. Однако у меня перед глазами был все тот же пейзаж. Кованые геральдические фигурки колокольни вырисовывались на фоне голубоватых холмов. Склоняясь над пустынными дворами, я видел дворец, покинутый во время чумы. С верхнего этажа средневековый город под тяжелым панцирем крыш и террас все так же походил на причудливо измятый щит, брошенный в поле.

Я сказал, что пелена спала лишь четырьмя годами позже, на этот раз в Нью-Йорке. В тот день в Центральном Парке должен был состояться митинг противников насилия, вытащивший меня из привычного ареала, за границу, обозначенную 42-й улицей. Я шел пешком по Пятой авеню. Из-за полиции, старавшейся вытеснить на тротуары толпу пацифистов, чтобы не создавать помех движению транспорта, атмосфера была довольно тяжелой. Я уже и думать забыл о своем итальянском приключении и о его бесславном конце. Голова моя была занята совсем другим. Однако именно в тот день, в той тягостной атмосфере, сказывавшейся на выражении напряженных, настороженных и встревоженных лиц, подчеркнуто презрительных или равнодушных, посреди этой широкой улицы, увешанной большими звездно-полосатыми флагами, развевавшимися на ветру с видом благородного неодобрения, враждебного ответа на угрозу, исходившую от шествия, которое формировалось в нескольких кварталах отсюда, на меня наконец снизошло просветление относительно того происшествия, которое я уже считал канувшим в небытие.

Для этого мне потребовалось всего лишь заметить мимоходом, зацепить взглядом заглавие книги, выставленной среди прочих европейских новинок в витрине Рокфеллеровского центра и плававшей посреди огромного аквариума в отражениях густевшей толпы, и узнать его: «Описание земной империи»!..

Вот это был удар так удар. Самый невероятный удар, который мне только могли нанести. И я, человек в здравом уме и твердой памяти, был оглушен прямо посреди улицы, посреди всех этих людей, которым было совсем не до того, чтобы интересоваться столь запутанной историей, совершенно далекой от их насущных забот. Как бы там ни было, митинг утратил для меня свою актуальность, как только, ворвавшись в магазин, я начал перелистывать книгу.

С этого момента все встало на свои места, все стало грубо просто, выплыла на белый свет хитрость, затеянная дочкой Атарассо. Я забрал с собой книгу, не удостоив за нее заплатить, совершенно уверенный, что она принадлежит мне по праву и что если бы служащий магазина сделал мне замечание, я бы с легкостью добился от него извинений.

Помню, как я шел обратно, рассекая толпу, позабыв о митинге, на ходу проглядывая книгу, выхватывая то тут, то там фразы, которые я мог бы воспроизвести с закрытыми глазами. В ушах у меня стоял треск из слов, которые приходили мне на память, словно ранее поставленное дыхание, затверженные движения. Все они были здесь. Ничего не вымарали, не изменили. Эта явь подстегивала во мне задремавшее было возбуждение. Я пробуждался. Я стряхивал с себя коллективные галлюцинации, которыми частенько заканчивались мои ночи в Гринвич-Вилладж, среди парней и девушек, с которыми я жил теперь рядом. Меня несло на волне благотворного гнева. Мне теперь следовало ринуться в схватку, принять вызов; нельзя было терять ни минуты. Я шел против течения пацифистов, хиппи, некоторые из которых посадили себе на плечи детей, готовились развернуть свои транспаранты, поднять плакаты, скандировать лозунги из-за барьеров в Центральном Парке, которыми их отделят от прочих гуляющих, тихих и безразличных. Я нес в себе совершенно новую истину, готовую взорваться, распиравшую мне грудь, заставляя биться сердце, и окрылявшую меня. Я чувствовал себя призванным, избранным ею. Передо мной стояла цель, гораздо более реальная, осуществимая в ближайшем будущем, чем все то, чего демонстранты могли добиться своими речами о гражданских правах, сексе и наркотиках. Пусть это касается только меня. Но любая истина в конечном счете принадлежит всему миру, и я стану ее свидетелем — не тайным, безымянным, а неотвратимым орудием. Я стану ее живым словом, возмущенным гласом, разящим клинком… Такое чудовищное, невероятное и нелепое воровство… В истории еще не видывали ничего подобного. В подлунном мире еще не предпринимали ничего похожего, чтобы приукрасить покойника. Мир будет поражен и пристыжен. Ему предъявят всю хронику мошенничества. У меня в руках были все доказательства. Последнее слово останется не за Сандрой. На грабительницу, хищницу обрушится гнев всех честных людей. А я буду при этом присутствовать. Меня не смогут купить. Я не поддамся. Она у меня в руках, и ей не удастся лишить меня того, что мне принадлежит. В тот момент я был так уверен, что через несколько дней во всей международной прессе разгорится скандал, подхватываемый ежечасно выпусками новостей по радио и телевидению, что испытывал почти жалость к несчастной, которая возомнила, будто заставит всех поверить в эту сказку, и которую отныне будут уподоблять всем тем вдовам и сестрам великих покойников, что пытались приладить маску гения на лицо смерти.

* * *

Но все это произойдет лишь четырьмя годами позже, в то время, когда я думал, что сумел выкорчевать из своей жизни эту Европу, поклоняющуюся тотемам, отягощенную злопамятством и предрассудками. Тогда же, переживая из-за своей неудачи, ожидая хоть какого-нибудь продолжения завершившегося — как мне казалось — приключения, я был так же далек от этого откровения и до смешного выспренней реакции на него, как далеки бывают люди от того, что уготовано им в будущем. Моим глазам не открылась тончайшая махинация, давшая отсчет этому времени, и ни разу за все те недели, что я прожил в замке, каждый день строча свои листки, я не почувствовал, как стрелка отмеряет роковые секунды. Я чувствовал себя уязвленным в своем достоинстве. Какой мужчина в подобной ситуации не отвел бы душу, изрыгая угрозы и проклятия?

Сандра надо мной посмеялась, выставила меня дураком в моих собственных глазах, лишила меня наполнения, словно устрицу, словно моллюска, выкачала воздух из легких: я вынырнул с пустыми руками. И все же совместно прожитое время понемногу стало представляться мне иначе. Чего же я тогда не заметил, не распознал, о чем предпочел не думать в душной быстротечности наших ночей? Нечто отличное от наших движений, подчиненное какому-то загадочному ожиданию, словно наши чередующиеся вздохи, наше слившееся дыхание, наши ласки, взаимный дар, то жесткое и жестокое столкновение, то соперничество в наслаждении избавляли нас от самих себя и от того замкнутого и ужасного мира, в котором нас заточала смерть невидимого бога, предаваемого нами ежесекундно. Он тоже был пленником этих стен — старый славный король, чей образ вскоре будет прилизан некрологами, — но тем явственнее становилось его присутствие. Мы подталкивали его к могиле, но он оставался связующим нас звеном, искуплением совершаемого греха. Столь ли велика была его доля в той радости, дионисийском мираже тоски? Только он позволял нам устоять перед накатывавшим валом, опрокидывавшей навзничь волной оргазма, словно, агонизируя, различал в нашем позоре обетование воскресения.

Я хорошо помнил свое ожидание. Образ Сандры постепенно блекнул. Случившееся со мной происшествие принесло иные плоды: внезапное извержение, неукротимый словесный поток, как только, начиная разбирать записные книжки, я отклонялся от намеченного в них направления и отдавался на волю слов…

Вот эту-то свободу у меня и отняли. Поспешный отъезд повлек за собой внезапную потерю: остановку властного ритма. Я оказался в положении человека, который застыл как вкопанный посредине фразы, споткнувшись о какое-то слово, как о непреодолимое для него препятствие, и понимает, что родник иссяк, что гидра его вдохновения — всего лишь сдувшийся воздушный шар, старая дырявая волынка, неспособная издать ни одного звука.

Неужели это странное, наконец обретенное равновесие находилось в столь тесной зависимости от обстоятельств? Остановка действительно была самым неожиданным следствием разрыва. Течение остановилось: жидкость не поступала и не перетекала. Батарейки сели. В этот раз я так и останусь на обочине. Хотя мои амбиции ни в коей мере не распространялись на литературу (я и в мыслях не имел

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату