они ускользнули в пропасть ее сна. Внезапно это показалось мне ужасно, непоправимо трагичным. Теперь уже совсем проснувшись, я понимал, что моя реакция преувеличена, но в то же время я хотел закричать, остановить время, узнать о навсегда теперь потерянном движении ее души ко мне. Как можем мы двое, которые столько пережили вместе, быть так отделены друг от друга, и я никогда не узнаю эти слова?
Другой ночью, в другом месте, я читал Алена Уиллиса, исследовавшего нашу человеческую вину. Он вспоминал стадион в Дакке, где четыре пакистанца, подозреваемых в предательстве, были казнены в присутствии 5000 ликующих бенгальцев. Меня передернуло. Я не хотел вспоминать о том, что выкинул из головы, когда несколько лет назад впервые прочел об этом в 'Таймс'. А затем пришли тайные, непристойные, настойчивые мысли: они сделали с ними это? И это? О Боже! Я не хочу думать об этом. Как я могу сидеть спокойно и наблюдать? Мог ли я оказаться одним из палачей? Я не хотел знать, но знал: я мог быть среди этой толпы, требующей крови. Я мог оказаться на том плацу, выдумывая все более ужасные способы вызвать последнюю каплю страданий. Я брат этих палачей и убийц.
И я также мог быть одним из тех, кто был привязан к столбу, беспомощно ожидая новой ужасной пытки. Я знал и это свое родство.
Я
Одновременность, действительное единство этих двух противоречивых состояний требует определенного настроя. Обычно я осознаю какой-либо один аспект — либо отдельность, либо связь; в такие моменты другая сторона кажется смутной и абстрактной.
Но, будучи человеком, я не могу разорвать эту двойственность так легко. Я должен осознавать обе части, если хочу полностью ощущать себя живым. Так, чтобы достичь реализации, я должен иметь какие-то очень близкие отношения, какие-то — более формальные, и мне следует быть открытым навстречу своей человечности и общности со всеми людьми. В то же время я должен оставаться в своем внутреннем центре и уважать свою собственную потребность в одиночестве. Только с помощью собственного внутреннего чувства каждый из нас может достичь равновесия этих частей.
Однако многих из нас в детстве не научили вырабатывать свою собственную уникальную и разумно сбалансированную диету общения и одиночества. Родители, руководствуясь благими намерениями, пугаются потребности своих детей в одиночестве. Матери и отцы настаивают, чтобы ту модель отношений, которую они разрабатывали для себя, усвоили и их дети. После того, как мы сами отстаивали свой способ жизни, нам трудно принять, что наши дети могут избрать совсем другую модель. Но поскольку каждый из нас — индивид с независимым
Маленьким ребенком Фрэнк научился не ждать ничего хорошего от близких отношений с другими; поэтому он акцентировал ту часть парадокса человеческих отношений, которая была связана с одиночеством. Он жил, почти не вовлекая себя в отношения с другими и не ожидая теплоты и взаимности.
Луиза, напротив, научилась подчеркивать другую часть дилеммы — связь. Из-за того, что она рано поняла, как беспомощна и уязвима сама по себе, Луиза стала искусно завоевывать одобрение и уверенность в том, что другие всегда будут желать близости с ней. Но это бегство от одиночества наглухо отрезало Луизу от чувства ее собственной идентичности и заглушило в ней внутреннее осознание.
Легкий аромат женственности исходил от чопорной женщины, которая в этот день сидела в моем большом кресле. Не физический аромат, который можно ощутить с помощью обоняния, а психическая сущность, исходящая от нее. Ее платье было консервативным, но привлекательным; тело не выставлялось напоказ, но и не отвергалось полностью. Я был заинтригован, пытаясь разгадать, что передают эти чувственные, эротические намеки без использования привычных уловок.
Тем временем, пока я забавлялся подобными размышлениями, эта женщина, посылавшая такие мощные невербальные сигналы, говорила откровенно и совсем не эротично.
— После аварии я была в гипсе почти год и не могла ходить в школу. Моя мать, как только оправилась после своих ранений и смерти папы, попыталась обучать меня дома. К нам нерегулярно приходил домашний учитель, но чаще всего я была предоставлена сама себе. Это было такое одинокое время. Я помню, как лежала и смотрела в окно на играющих детей, хотела выйти на улицу и поиграть с ними. Затем наступал вечер, и я начинала бояться. После аварии я стала бояться сумерек. Я просила мать побыть со мной, по крайней мере, пока не стемнеет, но она должна была готовить ужин и не могла оставаться со мной подолгу.
— Одинокое пугающее время.
— Да. — Быстрая благодарная улыбка. Немного слишком благодарная за такой простой ответ. Действительно ли это было так? Не преувеличены ли ее реакции? Да, но не это придавало ей сексуальности. На самом деле это почти рассеивало ее притягательность.
— А потом, весной, мать обнаружила, что у нее рак. Это было уже слишком. Она пыталась сохранять мужество, знаю, но я могла слышать, как она плачет у себя в комнате. Я пыталась не показать ей, что слышу, как она плачет, и изо всех сил старалась сделать ее счастливой. Она так страдала, знаете, и, казалось, как-то съежилась. Думаю, после аварии у нее просто не осталось никаких сил. Это ее убило. Сразу после Дня Труда она умерла, и… — Она тихо плакала. Я сочувствовал этой женщине, оставшейся сиротой в одиннадцать лет.
— Это любому трудно выдержать. Особенно маленькой девочке.
Она кивнула, вытерла глаза, еще немного поплакала и посмотрела на меня с улыбкой, которую в романах прошлого века непременно бы назвали 'наигранной'.
— Простите, я веду себя как ребенок.
— Вы мне вовсе не кажетесь ребячливой.
— С вашей стороны очень любезно говорить так. — О, эти разглагольствования! Она казалась мне слишком сладкой, слишком правильной. Куда девался ее эротический аромат? Черт меня подери, если он все еще здесь. Это было странно, но каким-то образом она одновременно и отталкивала меня своей слащавостью, и притягивала. Я невольно спрашивал себя: что будет, если отшлепать ее по голой заднице? Это меня удивляло.
— Я ушла жить к брату моей матери и его жене, тете Джулии и дяде Беннету. Мне не было хорошо с ними. Тетя Джулия не любила меня. Она пыталась относиться ко мне с пониманием, я знаю, но по ночам я слышала, как они спорили и упоминали мое имя. Наконец, однажды вечером… — Она снова заплакала, — тихотихо.
— Однажды вечером.
— Да, однажды вечером. Возможно, это глупо, но у меня действительно такое чувство, что мне нужно чего-то опасаться, когда заканчивается день. Даже сейчас мне иногда становится страшно, когда я одна в квартире и начинает темнеть. И я действительно бываю почти до смерти напугана, когда должна зимой уходить с работы в сумерках.
— На самом деле это не так уж и удивительно, правда?
— Нет, думаю, нет, но это глупо с моей стороны, вы не находите? — Последовала вопросительная улыбка, которая была явным приглашением ответить, что, конечно, это не глупо. Это сделало меня упрямым, как будто я хотел сказать, что она права, думая, что глупа. Ого! Эта девица действительно действует мне на нервы разными способами. Нужно успокоиться.
— Ну, как бы то ни было, однажды вечером мой дядя попросил меня прогуляться с ним. Он выглядел очень напряженным и каким-то злым. Сказал, что ему действительно жаль, но мне больше нельзя жить с ними: тетя Джулия переживает климакс и поэтому стала очень нервной. Он действительно расстроен, но договорился, чтобы я переехала к его кузену в Нью Хэмпшир, на ферму.
— Что Вы почувствовали, когда он сообщил вам об этом?
— О, это было просто ужасно. Я… — Слезы полились сильнее. — Я думала, что, вероятно, не помогала тете Джулии столько, сколько было нужно. Помню, что просила его дать мне еще один шанс и обещала быть очень хорошей и много помогать. Я была очень испугана. По крайней мере, я знала дядю Беннета и тетю Джулию до аварии, но никогда не слышала об этих кузенах из Нью Хэмпшира. Я умоляла и плакала и, в