Палач, молча, любовно, раскладывал свои орудья. Старуха отвернулась.
— Только посмотреть на них! — сказал Айнхорн. — И ведь не плачет, и сейчас не плачет, тварь такая!
Фрау Кеплер тряхнула головой.
— Я столько в жизни плакала, слез не осталось. — И вдруг, со стоном, рухнула на колени в жалком подобии молитвы. — Делай со мной, что хочешь, хоть все жилы по одной из тела вытяни, не в чем мне виниться. — Всплеснула руками, запричитала «Отче наш». Палач озирался в нерешительности.
— Проткнуть ее требуется? — спросил он и взялся за раскаленный прут.
— А теперь довольно, — Кеплер будто призывал к порядку расшалившуюся ребятню. Приговор предписывал — только припугнуть. Снова зашаркало, зашелестело, все отвернулись. Сразу куда-то исчез Айнхорн. Так кончились тяжебные годы. Вдруг он понял, как все это смешно. Вышел, прижался лбом к нагретому на солнце кирпичу и расхохотался. Потом сообразил, что плачет. Мать стояла рядом, моргала на свету, слегка конфузясь трепала его по плечу. Ветер хлопал серафическими крылами, их овевал.
— Вы теперь куда же? — спросил он, утирая нос.
— Ну, я домой. Или на Хоймаден, к Маргарите, — где, год спустя, в своей постели, рыдая, сетуя, она умрет.
— Да-да, к Маргарите, отчего бы нет. — Он тер глаза, беспомощно смотрел на вязы, на меркнущий день, на дальний шпиль. Сам этому дивясь, со взмывом тошноты, он понял, что да, да, другого слова не подобрать, он разочарован. Как и все прочие, включая, быть может, мать, он хотел, чтобы что-нибудь случилось, ну, не пытки непременно, но
— Ну-ну, и ладно, и помалкивай.
По указу герцога Вюртембергского она была признана невиновной и освобождена немедля. Айнхорну, Урсуле Рейнболд и иже с ними велено покрыть судебные издержки. Великая, великая победа Кеплеров. Но, загадочным образом, с ней сопрягалась утрата. Воротясь в Линц, он уже не нашел там старого друга Винклемана, точильщика линз. Дом у реки был заперт, пуст, и перебиты окна. И трудно было отделаться от мысли, что где-то, в невидимой и тайной мастерской, весь тот суд, с помощью тех сверкающих орудий, жаром той жаровни, сплавлен воедино с судьбой еврея. Что-то все-таки случилось.
Недели шли и месяцы, но о еврее не было ни слуху ни духу. Снова и снова тянуло Кеплера к маленькому дому на Речной. То была дырочка в привычной корке мира, через которую, только приладить глаз, и увидишь страшное, большое. Он исполнял ритуал: быстро, дважды, а то трижды пройдет мимо дома, всего лишь бросив взгляд украдкой, а потом сдается и, козырьками приставив к вискам ладони, долго, с каким-то удовлетворением, всматривается в щели ставней. Мрак внутри был населен смутными, серыми фигурами. О, если б одна из них однажды шелохнулась! Потом, отступив, он тряс головой и удалялся медленно, в недоуменье.
Сам над собой смеялся: и кого ради разыгрываю эту пантомиму? Нельзя же верить в кознодейство тайных сил, в шпионов всюду? Однако эта мысль, которой он сперва себя смешил, стала неотвязной. Правда, даже в самые скверные свои минуты страха и дурных предчувствий он не верил, что за этим заговором стоят люди. Даже случайные феномены могут сложиться в такой рисунок, который, уж тем одним, что существует, оказывает некое влияние, влечет некие следствия. Так рассуждал он, а потом тревожился еще сильней. Враг осязаемый — еще бы куда ни шло, но этот, огромный, без лица… Когда расспрашивал соседей Винклемана, ответом ему было одно молчанье. Ближайший сосед, замочный мастер, великан с пшеничной гривой и покалеченной ногой, долго на него смотрел, двигая челюстями, потом отвернулся, бросив:
— У нас своих делов хватает, в чужие не залазим, господин хороший.
Кеплер смотрел в спину скоту, пока тот, ковыляя, не скрылся у себя за дверью, а потом он думал о юной, пухленькой жене еврея, думал, покуда разум не замкнулся, не в силах вынести того, что ему рисовалось.
Но вот однажды что-то сместилось, почти доступно слуху лязгнув шестеренками и рычагами, и была, кажется, предпринята попытка возместить его утрату.
Он еще издали узнал его по походке, по трудной раскачке, по ныркам, как будто каждым шагом он причудливо готовит сопротивляющийся воздух, чтобы после осторожно в него вступить. И сразу всплыло: кишит людом зала Бенатека, ему говорят вкрадчиво: «Вас просят пожаловать, сударь», улыбается большая голова на блюде грязных кружев, рука челюстью ящера прихватывает угол хозяйского стола. Но что-то в нем изменилось. Еще мучительнее стала поступь, и, ведя в поводу пегенького пони, он как-то судорожно сжимал пясть и странно наклонял лицо.
— Ба, господин математик, уж не вы ли? — и ощупал воздух протянутой рукой. Только ясновиденье ему и осталось, вместо глаз зияли пустые глазницы; его ослепили.
Шестнадцать лет минуло с тех пор, как они видались в последний раз — на похоронах Тихо в Праге. Йеппе ничуть не постарел. Вместе с глазами с его лица вытекло все, осталась одна только детская внимчивость, и казалось, будто поверх того, что рядом, он все вслушивается в дальнее что-то. Одет он был в нищенские лохмотья. «Маскарад, знаете», — и хихикнул. Он направлялся в Прагу. Не выказал ни малейшего удивления при встрече. Быть может, решил Кеплер, в неизменной тьме время течет иначе, и шестнадцать лет мелькнули для него, как миг.
Зашли в кабак на пристани. Он выбрал такой, где его не знали. Прилгнул, что тоже направляется куда-то. Сам не понимал, зачем ему понадобилось врать. Пустое склоненное к нему лицо ответило на ложь улыбкой, и он залился краской, как будто эти сморщенные раны видели его насквозь. Было тихо в кабаке. Два старика в углу дулись в домино. Хозяин принес две кружки пива. Глянул на карлика любопытно, чуть брезгливо. Кеплеру сделалось еще тошней. Следовало пригласить домой беднягу.
— Тейнагель умер, знали? — сказал Йеппе. — Чем-то он вам, помнится, не угодил.
— Да, мы с ним все бранились. Я и не знал, что он умер. А что его жена, дочь Тихо?
Карлик улыбнулся, покачал головой, про себя смакуя шутку.
— И фру Кристина, та тоже умерла. Все поумирали, одни мы с вами и остались, сударь. — В окно вдруг глянул рыже-красный парус шхуны, идущей по реке. Затрещало домино, один старик тихонько выругался.
— А что же итальянец?
Сначала карлик, кажется, не слышал, потом сказал:
— Я много лет его не видел. Он меня в Рим с собой забрал, когда умер мастер Тихо. Вот было времечко! — Рассказ вышел красочный. Кеплер видел сосны, и колонны, и гранитных львов, и солнечный блеск на мраморе, слышал хохот раскрашенных шлюх. — Он был крут тогда, вечно дуэли, драки, в кости резался, носился — шпага на боку, а сзади дурак его, ваш покорнейший слуга. — Нашаривая, протянул по столу руку, Кеплер незаметно подсунул ему кружку. — А помните, как мы его выхаживали, сударь, у датчанина в доме? Так рана и не зажила. Божился, будто погоду может по ней предсказывать.
— Мы думали, не выживет, — вставил Кеплер.
Карлик кивнул:
— Вы его уважали, сударь, понимали цену ему, тоже как и я.
Кеплер вздрогнул. Неужто это правда?
— В нем было столько жизни, — сказал он. — Но он мерзавец, при всем при том.
— Ох, это да! — Оба помолчали, и вдруг Йеппе расхохотался. — Я кое-что вам расскажу, вас, стало быть, повеселю. Ну, вы небось сами знали, что датчанин разрешил Тейнагелю жениться на Кристине, когда уж девка забрюхатела? Только это не Тейнагеля была работа. Феликс там еще пораньше побывал.
— А знал Тейнагель?
— Знал, ну как же. Да ему что? Ему бы только денежки датчанина загрести. Но кто-кто, а уж вы-то, сударь, поймете мою шутку. Все, на чем Тейнагель вас надул, теперь досталось выблядку итальянскому.
— Да, — сказал Кеплер, — забавно, — и засмеялся, но слегка натужно; в сущности, они друг друга стоили, рогач и тот, кто подкинул ему своего детеныша. — Ну и где ж теперь итальянец? — спросил он. — В тюрьме или в бегах?