Джон Бэнвилл
Кеплер
Preise dem Engel die Welt…[1]
I MYSTERIUM COSMOGRAPHICUM[2]
Иоганнесу Кеплеру, уснувшему в брыжах, приснилась разрешенной тайна мирозданья. Он бережно объемлет ее умом, как обнял бы руками нечто небывало хрупкое, бесценное. О, только б не проснуться! Пришлось, однако. Фрау Барбара не без злорадства дернула его скверно обутую ногу, и вмиг разбилось дивное яйцо, только чуть белка осталось да скупые координаты битой скорлупы.
И — 0,00429.
Он замерз, окоченел, во рту со сна был мерзкий вкус. Открывши один глаз, застукав жену за новым покушением на его болтающуюся ногу, лягнул ее легонько по костяшкам пальцев. Она на него полыхнула глазами, и под натиском этих глаз он дрогнул, стал сосредоточенно теребить поля заемной шляпы. Регина, маленькая падчерица, стрункой вытянувшись рядом с матерью, вбирала эту небольшую стычку привычно тихим взглядом. Тут младший Браге — Тиге — сверху свесился к каретному окну, темноволосый, бледный, сырой, нескладно тощий, хитроглазый.
— Прибыли, милостивый государь, — и ухмыльнулся. «Милостивый государь» — скажите. Кеплер украдкой отер рукавом рот, на трясущихся ногах вылез из кареты.
— Ах.
Замок Бенатек глянул на него — огромный, равнодушный под февральским солнцем, больше даже той черной тучи, что пригнетала Кеплера на всем пути от Граца. В мешанине мыслей взбух и осел пузырь тоски. Мэстлин, сам Мэстлин обманул; чего уж ждать от Датчанина, от Тихо Браге? В глазах мутилось от набежавших слез. Ему ведь нет и тридцати; душою он намного старше. Но вот он потер глаза, оглянулся вовремя, успел увидеть, как кавалерист Тейнагель, белокурая бестия во всей ездовой оснастке, брякнулся со вздыбившегося коня плашмя в разъезженную слякоть, и в который раз подивился благости жизни, столь тороватой на мелкие утехи.
Еще утешило, что невозмутимое величье Бенатека было лишь каменный декорум, не более: пройдя в ворота на мощеный булыжный двор, пятерка путников попала в форменный бедлам. Трещали доски, стучали кирпичи, свистели каменщики. Прижавши уши, выворачивая морду под непосильной ношей, орал и орал осел. Тиге широко повел рукой, представил: «Новый Ураниборг!», расхохотался, и, когда, пригнувшись, они проходили под низкой гранитной притолокой, счастье, настоянное на остатках давешнего сна, стояло у Кеплера в горле. Вдруг и не зря явился он в Богемию? Вдруг да и создаст здесь великое творенье, обуздываемый личностью, куда огромней и безумней, чем он сам?
Прошли на следующий двор, поменьше. Здесь не шло никаких работ. Снег ржавыми заплатами лежал в щелях и на карнизах окон. Сноп солнца отдыхал на желтизне стены. Все было тихо — было, пока, словно камень в тихий пруд, не плюхнулся из тени арки некто — карлик, с огромными руками и головой, с малюсенькими ножками, горбатый. Осклабился, изобразил поклон, когда они шли мимо. Фрау Барбара схватила за руку Регину.
— Бог в помощь, господа хорошие, — слабенько пискнул карлик и не удостоился ответа.
Через обитую гвоздями дверь вошли в зал, где горел огонь. В красноватых сполохах бродили тени. Кеплер отпрянул, жена дышала сзади ему в ухо. Они, застыв, смотрели. Неужто их отправили в людскую? За столом подле огня сидел смуглый усач и жадно ел. Сердце у Кеплера стукнуло и покатилось. Он был наслышан о причудах Тихо Браге, — конечно, тот способен здесь обедать, конечно, вот и сидит, собственной персоной, великий человек. Но он ошибся. Усач поднял взгляд, сказал сынку Тихо:
— А! Вернулся. — Он был итальянец. — Ну, как там, в Праге?
— Кисло, — юный Тиге пожал плечами. — Кисло на мой взгляд.
Итальянец наморщил лоб.
— A-а, я тебя понял, понял. Ха.
Кеплеру становилось не по себе. Кажется, ему могли бы оказать прием получше. Что это — его нарочно унижают или так водится у аристократов? Напомнить им, кто он такой? Нет-нет, получится ужасная неловкость. Но Барбара вот-вот начнет его пилить. Что-то мазнуло его, задело, он вздрогнул. Карлик, войдя бесшумно, встал перед астрономом, невозмутимо обозрел потерянное белое лицо, близорукий взгляд, обшарпанные штаны, мятые брыжи, руки, тискавшие шляпу с пером.
— Господин математик, если не ошибаюсь. — И поклонился. — Милости просим, милости просим. — Как будто он хозяин дома.
— А это, — вступил юный Браге, — Йеппе, отцовский шут. Своего рода священная корова, предупреждаю, и судьбу предсказывать умеет.
Карлик ухмылялся, тряс большой гладкой головой.
— Ладно вам, ваша милость, я жалкий калека, кто я такой? А вы вот подзадержались. Неделю целую мы тут прождали вас с вашей… — метнув взгляд в жену Кеплера, — …поклажей. Родитель осерчал.
Тиге поморщился.
— Не забывайся, — он рявкнул, — жаба говноедская, в один прекрасный день ты мне достанешься.
Йеппе глянул вслед Тейнагелю, который хмуро прошагал прямо к огню.
— Что печалит нашего задумчивого друга?
— Из седла вытряхнулся. — И Тиге вдруг хихикнул.
— О? Стало быть, шлюхи так лютуют в городе?
Фрау Барбара вскипела. Такие речи, и при ребенке! Уж некоторое время она копила кое-какие частные укоры Бенатеку, и тут ее терпенье лопнуло.
— Иоганнес, — вывела она три зловещих слога, но тут итальянец встал и легонько ткнул Тиго пальцем в грудь.
— Скажи ему, папаше своему, что я исстрадался весь. Он все ярится, не желает меня видеть. А я не виноват: зверь-то нализался! Так ты скажешь ему, да? Ну прощай. — И заторопился прочь, накинув на плечо крыло тяжелого плаща и плюхнув на голову шляпу. Кеплер смотрел ему вслед.
— Иоганнес.
Тиге ушел. Тейнагель предавался скорби.
— Идем, — и карлик, как фокусник из рукава, вновь показал и снова спрятал тонкую, хитрую усмешку. Он их повел по промозглым лестницам, по бесконечным каменным проходам. Замок отзывался возгласами, клочьями дикого пенья, дверным стуком. Гостевые комнаты были просторны, гулки, почти совсем пусты. Барбара повела носом, учуяв затхлость. Поклажу не принесли покуда. Йеппе, налегши на косяк, скрестив на груди руки, стоял, смотрел. Кеплер отступил к зарешеченному окну, встал на цыпочки, увидел двор, рабочих, всадников в плащах, скакавших к воротам. При всей тоске предчувствий, в глубине души он чаял, что в Бенатеке ждут его величье и щедроты, блеск золоченых зал, вниманье, одобренье важных, вдумчивых мужей, свет, простор, покой — не эта серость, уродство, шум, неразбериха чужих жизней, знакомая — о, знакомая! — неурядица.
Но сам-то Тихо Браге — неужто не велик, не щедр? В полдень, когда за ним прислали, Кеплер, опять было успевший прикорнуть, пробрел через весь замок и застал за торжественной тирадой, посвященной — подумать! — ручному лосю, лысого толстяка. Вошли в высокий зал, сели, и вдруг датчанин смолк, уставился на гостя. И Кеплер — нет чтоб ободриться при встрече с такой особой — завел унылый счет своим невзгодам. Он и сам слышал хнычущие ноты в своем голосе, и злился, но ничего не мог с собой поделать. В конце концов было от чего и хныкать. Небось датчанин, уныло думал он, не ведал денежных забот и подобной дряни. В аристократах такой уверенный покой воспитывается веками. Сам этот зал, высокий,