но произвели совершенно обратное действие. Намек на богатство вывел Эдмунда из себя; он вздрогнул, его голос изменился, и невыразимая горечь, страшная боль слышались в его словах, с которыми он обратился к Освальду:
— Не завидуешь ли ты мне за это блестящее положение, данное мне судьбой? Я ведь дитя счастья, мне все удается, все! Ты ошибся в своих предсказаниях, Освальд! Мы поменялись ролями. Я думал, что обладаю, по крайней мере, любовью Гедвиги; одну ее я еще считал своей. Но и это у меня отнимают. Ты отнимаешь… О, это уже чересчур!
— Эдмунд, ты не владеешь собой, — проговорил обеспокоенный Освальд. — Опомнись! Мы спокойно…
— Оставь меня одного! — с бешенством прервал его Эдмунд. — Сейчас меня все раздражает, а твое присутствие больше всего. Уходи, уходи!
Освальд хотел подойти к нему, успокоить, но напрасно. В крайнем возбуждении, граничившем почти с безумием, граф оттолкнул его, воскликнув:
— Я хочу побыть один, говорю тебе! Разве я не хозяин у себя в комнате? Или мне надо ударить тебя, чтобы заставить уйти?
— Нет, этого не надо, — сказал оскорбленный Освальд. — Я никак не ожидал, что мое откровенное и честное признание будет принято таким образом, иначе промолчал бы. Ты скоро поймешь, как был несправедлив ко мне, но, пожалуй, уже будет слишком поздно, чтобы сохранить нашу дружбу. Прощай!
Освальд ушел, даже не взглянув на друга.
После его ухода граф упал в кресло. Удар, только что поразивший его, был, может быть, не самый тяжелый, но он переполнил чашу терпения и сразил его.
Час спустя все общество собралось в столовой. Мужчины были в превосходном настроении, так как погода предвещала удачную охоту. Графиня со свойственным ей умением поддерживала разговор. Несмотря на все, что удручало ее и камнем лежало на сердце, она была слишком светской дамой, чтобы выдать себя перед посторонними. Гедвига точно так же принуждала себя быть веселой.
Разговор был очень оживленный; молчалив и замкнут был только Освальд, однако это не удивляло никого из присутствовавших, так как все уже привыкли видеть его таким.
Граф Эттерсберг явился к гостям очень поздно, сославшись на то, что ему надо было еще сделать необходимые распоряжения по подготовке к охоте, и старался загладить свою вину за опоздание удвоенной любезностью.
Эдмунд уже не был таким бледным как час назад. Наоборот, на его щеках играл лихорадочный румянец, во всех его движениях была торопливость. Он сразу же завладел разговором и увлек всех. Шутки, остроты, охотничьи рассказы так и сыпались. Казалось, он старался убедить всех в своем превосходном настроении, и это ему вполне удалось. По мнению пожилых мужчин, молодой граф никогда не был так любезен, как сегодня. Молодые охотники тоже увлеклись его настроением и вторили ему. Время за столом пролетело незаметно, пока хозяин не подал знака вставать.
Освальд продолжал молчать, но не переставал с волнением наблюдать за двоюродным братом. После всего что произошло он нисколько не удивлялся, что Эдмунд еще больше чем вчера старался избегать его, он даже не обращался к нему в разговоре, но именно поэтому его обеспокоило это лихорадочное оживление. После сцены, происшедшей сегодня утром, только крайнее отчаяние могло быть причиной такого неуемного веселья. Только теперь, когда улеглось чувство оскорбленной гордости, Освальду припомнилось, как расстроен и взволнован был Эдмунд еще до его признания. Значит, он действительно ничего не подозревал о его любви, значит, не ревность вызвала его странное, непонятное поведение. Так что же тогда?
Между тем все поднялись из-за стола и стали готовиться к отъезду. Мужчины прощались с хозяйкой дома и с Освальдом. Все жалели, что из-за скорого отъезда он не мог принять участия в охоте.
Эдмунд уже простился с невестой с той же самой бурной веселостью, которая, казалось, ни на минуту не покидала его сегодня. Двоюродному брату он на ходу крикнул: «Прощай, Освальд!», но так поспешно и кратко, что тот ничего не успел ответить ему; он по-прежнему демонстративно продолжал избегать Освальда и не хотел даже протянуть ему руку. Затем он подошел к матери, разговаривавшей с одним из гостей, и сказал:
— Я хотел проститься с тобой, мама!
Эти слова были произнесены поспешно, но в них чувствовался прежний сердечный тон, и ухо матери тотчас же уловило его. Она взглянула в глаза сыну и впервые за последнее время прочитала в них не слепой ужас, так невыразимо мучивший ее; сейчас в них было что-то другое, неизъяснимое, но упрека не было. Рука графини, протянутая сыну, слегка дрожала. Эдмунд уже давно не проявлял по отношению к ней никакой ласки, а только холодно, официально целовал ее руку. Он и теперь склонился к ней, но вдруг мать почувствовала жаркие объятия сына, и его трепещущие губы прижались к ее устам. Это было первое объятие с того дня, как он узнал ужасную тайну.
— Эдмунд! — прошептала графиня, и в ее голосе послышались и боязнь, и нежность.
Граф ничего не ответил; он лишь на одно мгновение крепко прижал мать к себе, но она почувствовала, что в этот миг в нем снова вспыхнула вся его прежняя любовь. Он еще раз крепко поцеловал ее, а затем быстро, но решительно высвободился из ее объятий, сказав:
— Прощай, мама! Надо ехать, пора!
Он присоединился к гостям, сразу же окружившим его, и в шумных возгласах прощания и отъезда у графини не было никакой возможности сказать ему еще хоть одно слово.
Мужчины поспешно удалились. Никто не заметил короткой сцены между сыном и матерью, никто не нашел ничего необычного в их объятиях. Только Освальд не спускал глаз с обоих и испытующе следил за графиней, когда она выходила из комнаты. Должно быть, ей не хотелось оставаться наедине с племянником, что, несомненно, произошло бы, так как Гедвига спустилась вниз проводить жениха и стояла у подъезда, глядя на отъезжающих.
Во дворе замка царила оживленная суета. Несколько саней стояли наготове, чтобы принять охотников и отвезти их к довольно отдаленному месту охоты. Слуги сновали взад и вперед; егерь графа, державший свору собак, едва мог обуздать их нетерпение, застоявшиеся лошади рыли копытами снег и нетерпеливо ржали.
Беспокойнее всех были два великолепных рысака, запряженных в маленькие сани, в которых можно было поместиться только двоим. Это были те же самые неукротимые лошади, с которыми случилось несчастье на Гиршберге, где чуть было не погибла графиня. С тех пор она никогда на них не выезжала и с удовольствием бы продала, но Эдмунду очень нравились эти великолепные кони. Он и сегодня приказал запрячь их в свои сани и так как правил ими всегда сам, взял вожжи из рук конюха.
Все было готово, но отъезд задержался. Какая-то фраза Эдмунда вызвала спор, ив нем оживленно участвовали мужчины; Освальд слышал громкий смех и говор, но закрытые окна мешали расслышать слова. Эдмунд спорил горячее всех, некоторые из пожилых мужчин кивали головами и, казалось, отговаривали от чего-то. Но вот все смолкли и приготовились к отъезду. Эдмунд также сел в свои сани. Но он почему-то ехал один; место рядом с ним осталось свободным, кучер по его знаку также остался на месте. Охотники послали последний прощальный привет находящимся у подъезда, где стояла невеста хозяина. То же самое сделал и Эдмунд, но затем бросил взгляд на окна матери. Графиня, вероятно, стояла у окна, так как глаза сына некоторое время были устремлены туда. Он кивнул головой и туда, и это последнее «прости» было гораздо горячее и страстнее, чем то, которое предназначалось невесте. В этот миг сквозь наигранное веселье Эдмунда прорвалось долго скрываемое мучительное страдание. В прощальном взгляде, обращенном к матери, можно было прочитать немую и страстную мольбу. Затем его бич со свистом прорезал воздух, и горячие кони рванули вперед, поднимая копытами тучу снега и скрывая в ней легкие сани. Освальд в ужасе отшатнулся от окна.
— Это было очень похоже на последнее прощание! — пробормотал он. — Что это значит? Что задумал Эдмунд?
Он бросился к выходу, но в соседней комнате встретился с Эбергардом, возвращавшимся со двора.
— Из-за чего произошла задержка перед отъездом? — торопливо спросил Освальд. — Что там случилось, и почему граф поехал один?