выяснить, почему все же люди предпочитают смотреть на экран, вместо того чтобы поболтать часок. Но дело обстоит иначе — я часто это слышу как адвокат, — люди смотрят телевизор, потому что им уже не о чем говорить, потому что они не могут сказать друг другу ничего нового или увлекательного.
— Вы правы, — ответил Лоос, — даже чересчур правы, но, как я уже сказал, у меня это было по- другому. Ваше здоровье!
— Я не хотел лезть к вам в душу, конечно, мне известно, что бывают и счастливые браки.
— Это меня не интересует, — сказал он.
— Прошу прощения, я полагал, что это относится к теме нашего разговора.
— Забавно, — сказал Лоос, — чем более властно дух времени проникает в наши души и определяет наше поведение, тем упорнее мы ссылаемся на человеческую природу. Пожалуй, это сродни ностальгии, потому что природа наша давно испоганена, а мы в свое оправдание придумываем разные отговорки: все будто бы обусловлено генетически, человек ни в чем не виноват, вот поглядите на шимпанзе — они не заключают браков, ведут себя, как хотят, а потому остались бодрыми и веселыми.
Пока Лоос говорил, на голове у него спаривались две мухи, но он, казалось, этого не замечал. Он как-то странно возбудился, решил я, надо бы его успокоить. Ведь не думает же он, что я стал бы юристом, если б подвергал сомнению вменяемость, а значит, и вину человека, сказал я. Просто дело обстоит так, что я не могу игнорировать научное знание, а оно неопровержимо доказывает, как мало свободы оставляют нам гены. Лоос выпил, покачал головой и сказал:
— Двадцать пять лет тому назад наука неопровержимо доказала, что даже слабоумные способны к восприятию и что у индивида все до мозга костей сформировано, нормировано и, как правило, изуродовано разным вмешательством извне.
Я ответил, что наука не имеет обыкновения стоять на месте, но добавил, что истина — где-то посередине. Он попросил избавить его от разговоров о «середине», для этого он слишком стар. Вежливо кивать направо и налево до конца своих дней — это его не устраивает, а сейчас ему пришло на ум дополнение к тому, что мы с ним обсуждали как бы вскользь. Как это получается, что люди каждый вечер исправно просиживают перед телевизором, с увлечением глядя одно и то же, например любимые сериалы, викторины и другие передачи, чья популярность явно вызвана повторением одного и того же? Почему сотни тысяч людей таращатся на усы популярного ведущего или конферансье и по стране прокатывается вопль изумления, если он вдруг ни с того ни с сего появляется без усов? Как можно объяснить, что тяга к примитивнейшему единообразию у супругов дает о себе знать только перед телеэкраном, а не в остальные дни? Стоит человеку встать с кресла перед телевизором, и он уже думает о разводе, потому что партнер чистит зубы так же, как вчера, и так же булькает, когда полощет горло. К чему, в сущности, стремится наша природа, господин Кларин?
Вопрос показался мне непростым. Я сказал: мне что-то холодновато, возьму быстренько из машины куртку, отлучусь всего на минуту, пусть он меня извинит.
— Не голодать, не испытывать жажды, не мерзнуть, — сказал Лоос, — в этом мы едины, возможно, вы вспомните и что-нибудь еще. — Когда я вернулся, он выжидательно взглянул на меня и спросил: — И что?
Я почувствовал себя гимназистом у доски, на которого смотрит весь класс и который не знает, что сказать в ответ на «и что?» учителя.
— Может быть, вам нехорошо? — спросил Лоос.
— Да нет, — сказал я, — просто мне на секунду показалось, что меня, как в школе, спрашивает учитель.
— Боже сохрани! — воскликнул Лоос. — Извините, я меньше всего хочу изображать из себя учителя, я спросил из чистого любопытства, вы молоды, у вас иные горизонты, иные знания, а я человек пожилой, в какой-то мере ожесточившийся, и мне требуются большие усилия, чтобы оставаться открытым для диалога. — Он умолк, а я задумался над ответом.
— Однако в глубине души, — тихо произнес он, — я не открыт для диалога. Это называется «проклятие верности».
— Таким образом, вы подсказываете мне, где можно найти ответ, — сказал я. — Возможно, дело обстоит так: нашей природе требуется и то и другое, твердое и текучее, повторение и перемены, надежность и зыбкость.
Лоос ответил, что был бы готов подписаться под моим диагнозом, если б он не звучал так убедительно.
— Я сознаю, что все гораздо сложнее, — сказал я. Это он тоже понимает, произнес Лоос.
Кельнер заменил пепельницы, послышались раскаты грома, я поднял голову, однако увидел только звезды. Лоос погасил сигарету, но она продолжала тлеть, пуская легкий дымок, а я опять вспомнил о Валери, которой тоже никогда не удавалось с первого раза погасить сигарету. Возможно, он заблуждается, сказал Лоос, однако по тому, как я протирал очки, он сделал вывод, что я весьма самостоятелен в жизни, — верно ли его предположение? Опять фантазирует, подумал я, и в свою очередь спросил, не может ли он уточнить, как именно я протираю очки.
— Очень естественно, — сказал он, — как бы между прочим, и без всякого страха, что стекло может треснуть или что очки выпадут у вас из рук и разобьются вдребезги.
— Такого страха и я вправду не испытываю, — сказал я. — Это было бы все равно как идти и на каждом шагу бояться, что споткнешься. Кто этого боится, тот непременно споткнется. Короче говоря, я не склонен представлять жизнь сложнее, чем она есть. В этом вы правы.
— Звучит правдоподобно, — сказал Лоос, — и тем не менее я убежден, что человек гораздо чаще спотыкается от недостатка внимания, чем от страха споткнуться.
— Не наводите меня на мысль, будто я должен споткнуться, — заметил я, — я просто хотел сказать, что своими страхами человек может приманить несчастье, но это не значит, что не бывает такого несчастья, которое сваливается как снег на голову.
Лоос покопался в кармане пиджака, достал черный карандаш и маленький черный блокнот. Полистал его, очевидно, в поисках чистой страницы. Хотя он старался левой рукой загородить от меня блокнот, я увидел, что там полно пометок и крошечных рисунков. Он что-то записал — это могло быть всего лишь одно слово — и убрал блокнот обратно. Потом, обращаясь скорее к самому себе, чем ко мне, произнес:
— Что-то в этом есть. Я всегда боялся потерять жену. И однажды действительно ее потерял, и все же это было как снег на голову.
— Мне очень жаль, — сказал я.
Он кивнул и отпил вина. Через несколько минут я спросил, когда она умерла. Сейчас он не может об этом говорить, разве что немного позднее, ответил он. Пусть бы я рассказал кое-что о себе, например о том, нравится ли мне жить холостяком. Я ответил, что, как уже говорил, стал холостяком не по воле обстоятельств — у меня это сознательный выбор. Я не мыслю своего существования без независимости и самостоятельности, тем более что, будучи ничем не связан, могу наслаждаться всеми радостями жизни. И пусть меня не упрекают, будто я боюсь ответственности. Я не приму такого упрека — хотя бы потому, что его всегда высказывают те, кто постоянно слышит его в собственный адрес.
— Вы здесь не перед судом, — заметил Лоос, — рассказывайте дальше.
— Иногда, разумеется, дело доходит до слез, — сказал я, — когда я бываю честен с женщиной, ожидающей от меня больше, чем я могу инвестировать. Но такие слезы — житейская мелочь по сравнению с разными видами супружеских бедствий. По большей части эти волнения скоро проходят, например сегодня на этой террасе я вспоминал одну приятельницу, с которой мы здесь встретились в последний раз, — но и для нее мир не рухнул. Так оно чаще всего и кончается. Подобные ни к чему не обязывающие отношения гарантируют от трагедии и вместе с тем предохраняют от печальной и банальной участи, какой редко избегают обычные пары.
Тут я ненадолго умолк, чтобы сделать глоток, а Лоос, явно заинтересованный этой темой, спросил:
— А именно?
— Я уже немного сказал об этом, — ответил я. — Речь идет о различных ступенях брака и о