люди дуреют от вечной спешки, сменяющейся апатией, а старики — от вечного попустительства? В общем, я упрямо вбивал себе в голову: нельзя тупеть, нельзя проявлять мягкость, и заметьте: мое нежелание смириться вызвано отнюдь не прагматическими, а лишь гигиеническими соображениями, я имею в виду психогигиену, понимаете?
— Не очень, — сказал я, и Лоос объяснил, что, в сущности, все очень просто. Если нежелание смириться вызвано прагматическими соображениями, значит, человек считает, что заблуждения, которые пронизывают всех и вся, поддаются исправлению и излечению, то есть, другими словами, верит в спасение, — а это почти так же глупо, как надеяться, что навозная куча вдруг запахнет жасмином. Если же сознаешь, что с этой вонью ничего поделать нельзя, то хотелось бы, по крайней мере, называть ее соответствующим словом и вдыхать ее, не зажимая нос, — это его долг перед собственной душой. Она, его душа, воспринимает бессилие как оскорбление, хуже того — как позор, как если бы он закрыл окна, наплевав на современную эпоху и окружающий мир.
Лоос все пил, а я удивлялся, сколько же он может в себя вместить. Он говорил, не теряя власти над собой, изредка чокался и казался крепким, как скала. Правда, он изрядно потел и время от времени вытирал поблескивающую лысину.
— Вы ненавидите окружающий мир, верно? — спросил я.
На что он ответил без малейшего колебания:
— От всего сердца.
— Тогда я спокоен, — произнес я и этими словами, похоже, вывел его из равновесия. Он почесал в затылке. Стал рыться в карманах, ища зажигалку, которая лежала перед ним. — Знаете, — сказал я, — один человек недавно мне объяснил, что ненависть — это предварительное условие любви.
Лоос покраснел, и, когда я уже начал опасаться, что он схватится за нож для сыра, у него вырвался короткий смешок. Взяв себя в руки, он выпил со звучным бульканьем. А я, услышав этот смех, облегченно вздохнул: его каменная серьезность вызывала у меня некоторую тревогу. Я даже позволил себе выступить более дерзко. Возможно, спросил я, он — один из тех разочарованных идеалистов, которых немало среди людей его поколения и которые не могут простить, что мировой порядок не принял во внимание их мечты? Возможно, ему легче ненавидеть действительность, чем пересмотреть свое юношеское представление о ней? Не сердится ли он на меня за то, что меня раздражает, как он проклинает мир, ничего, в сущности, против него не имея, кроме того, что в этом мире есть мобильные телефоны и средства женской гигиены? Лоос молчал.
— С чего мне начать? — спросил он наконец и опять замолчал. Потом сказал: — Впору употребить какое-нибудь крепкое словцо, оригинальное и универсальное, вы ведь этого от меня и ждете, но, к сожалению, ничего такого в голову не приходит. А что до средств женской гигиены, то я не желаю больше о них слышать, равно как и о прочей коммерции на выделениях человеческого организма. Все у нас превращается в предмет наживы, и на этом торжище каждый и каждая представляют себя как товар, который должен превосходить и вытеснять другие товары, — посреди этого поля боя, говорю я, отдельный человек чувствует себя — если он еще способен чувствовать — в некоторой степени опустошенным, задерганным и довольно-таки одиноким, и вот наступает благодать: к счастью, рынок не оставляет свои жертвы без помощи, он проявляет заботу о них. Опустошенным он предлагает — конечно, не задаром — развлечения, задерганным — антистрессовую программу плюс пилюли с женьшенем, одиноким — мобильные телефоны. Ну разве это не трогательно? А с чего вы взяли, будто я ненавижу мир за мобильные телефоны? Однако в ваших домыслах, господин Кларин, есть доля правды. В самом деле, несколько лет назад, когда начался пресловутый экономический подъем, я воспринимал мобильные телефоны как кошмар, как проявление эксгибиционизма, которое стало производить фурор на телеэкране. Я поделился своими соображениями со многими людьми, которых уважал и уважаю до сих пор, несмотря на то что в их сумочках и карманах тренькают «трубки». Однако критики теперь предпочитают помалкивать. Никому не хочется иметь репутацию ретрограда. Я вам надоел, верно?
Я сказал, что задал несколько вопросов и хотел бы услышать ответы.
— Благодарю вас, — произнес он. — С тех пор как ровно год назад я потерял жену, я стал неразговорчивым, а когда все же случается разговориться, то чувствую, что меня слушают исключительно из вежливости. Вот так. Когда некая тенденция, пусть даже весьма причудливая на первый взгляд, пробивает себе дорогу, у нее есть на это свои права. То, что делает и одобряет множество людей, не может быть неверным: такова логика, правда, это логика идиотизма, которая каждого несогласного объявляет идиотом. Так ведь? Но я теряю нить. Сначала я хотел сказать, что мобильник вызывает у меня отвращение, потому что он предполагает отмену всего личного, интимного и к тому же повышает уровень шума вокруг нас. Отвергая его, я все же понимаю, что обойтись без него будет невозможно. Если какой-нибудь вирус, все равно какой, нападает на всех, его уже нельзя называть вирусом. Вначале — да, вначале у него есть противники и союзники. Но чем сильнее становится поток, чем наглее, глупее, деспотичнее он ведет себя, тем больше людей он сбивает с ног и увлекает за собой, а я озабоченно стою на берегу, и последнее, что они в один голос успевают мне прохрипеть, это слова: «Лишь тот, кто меняется, остается верен себе!», а такие, как я, остаются торчать на берегу, словно замшелый камень. Именно так обстоит дело, господин Кларин, и так было всегда, вот почему ностальгия бессмысленна. Мне часто приходилось видеть, как мои попутчики становились смазчиками тех самых колес, в которые прежде вставляли палки, причем тогдашний дух времени, в пору нашей весны верно воспринимавшийся нами как человеконенавистнический, сегодня кажется все же более гуманным, нежели тот, к коему мы позднее не только приспособились, но и помогли ему завоевать ключевые высоты. Приведу один пример. Когда рынок совсем уж распоясывался и безо всякого стыда давал понять, что мораль ему не требуется даже в качестве фигового листка, а человеческое достоинство — смешной пережиток издыхающих «левых», то многие мои сверстники, успевшие занять удобные кресла, охотно поддерживали это, повторяя: «Лишь тот, кто меняется, остается верен себе!» Однако недавно, господин Кларин, появилась надежда. Я прочел в одной экономической газете, что человечность теперь — весьма желательное качество, в том числе и на рабочем месте. Ну вот, подумал я, человечность прокладывает себе дорогу. Потом я стал читать дальше — и получил удар под дых. Оказывается, человечность дает преимущества при соревновании. Она повышает производительность труда, господин Кларин. — Тут Лоос вышел из себя и стукнул кулаком по столу. — А вы меня обвиняете в том, что я ненавижу мир за женские прокладки и мобильники.
Лоос быстро взял себя в руки и извинился за свою, как он сказал, импульсивность. Я мягко спросил его, действительно ли он считает, что сейчас живет в эпоху большей испорченности, чем двадцать пять или тридцать лет назад. Я уже говорил, сказал Лоос, что нет смысла с сожалением оглядываться на прошлое. Каждая эпоха испорчена на свой лад, причем есть эпохи, которым присуще честолюбие: они стремятся превзойти все прочие по слабоумию или подлости. В целом, однако, он не рассматривает историю человечества как историю упадка, то есть как скольжение по наклонной плоскости, но и не считает, что в своей истории человечество постоянно изменяется к лучшему. По его представлению, история — это бесконечный, лихорадочный круговорот: если вчерашнее зло уходит, его тут же заменяет зло сегодняшнее. Возьмите, например, ящур: как только с ним покончили, появилось коровье бешенство. Вот так оно и происходит, и сумма зла остается приблизительно такой же, мягко говоря, неутешительной. Только сегодня, благодаря глобализации, зло гораздо быстрее оказывается на виду: всего за несколько недель почти каждый ребенок обзаводится «гейм-боем», всего за одну ночь почти каждая женщина успевает нацепить переливчатые велосипедные штаны, пока новый приказ не повелит носить укороченные леггинсы леопардовой расцветки. Это лишь безобидные и притом уже слегка устаревшие примеры, но они достаточно наглядны.
Я спросил Лооса, носила ли его жена велосипедные штаны или леггинсы. Лоос ответил, что нет.
— Вот это меня и раздражает, — сказал я. — Вы чересчур склонны к обобщениям. Велосипедные штаны вы считаете злом, ну ладно, это ваше право, но, похоже, за этим вездесущим злом вы не замечаете ничего другого. Я убежден, что если вы получите девять великолепных роз, то увидите только одну из них, чуть подвядшую, а ежели кто-то начнет хвалить восемь остальных, то сочтете его слепцом или болваном. Кто воспринимает всё так, как вы, неизбежно придет к удручающим итогам, и хочется спросить: как и ради чего он выдерживает такой беспросветный мрак?
— Если вы сравниваете действительность с букетом роз, то извольте хотя бы соблюдать пропорции. Из ваших девяти роз восемь подвяли, а свежа в лучшем случае одна. Так кто же прав — тот, кто замечает