Когда мы вышли на цель, над Берлином уже ходил целый лес прожекторов: головная группа начала работать.
«Справа по курсу «худые!» — крикнул Рябцев.
В тени, за веером прожекторных лучей качались истребители, от них тянулись красноватые шнуры трассирущих пуль.
«Ждали нас! — сказал Грехов. — Помнят, уважают…»
В лицо брызнуло светом. Под нами было скопление пушек. Они ударили все разом, и радист даже про истребителей забыл.
«Бомбы! — заорал он. — Бросай бомбы! Впереди огонь. Целая стена!»
Снарядов рвалось так много, что не было слышно моторов.
Не помню, как отработали. Очнулся я от криков Грехова:
«Стогов, маску возьми!»
Через пробитый плексиглас в кабину врывался ледяной воздух. Я сделал вдох. Воздух обжег легкие. Про кислород я не думал. Так рвало и жгло спину, что я снова потерял сознание.
Очнулся я, должно быть, скоро. Грехов продолжал ругаться:
«Паша, черт! Маску возьми».
Жар во всем теле, сухость во рту… Маска лежала рядом.
Оглушительно ревели двигатели, в пробоины рвало ветром, деревенело от холода лицо. Я медленно приходил в себя и, как сквозь сон, слышал голос Грехова. Он разговаривал со стрелком.
«Говори, Ваня, говори… Умирать нам, парень, нельзя».
«Радист? Рябцев? Дышишь?»
«Дышу, командир…»
Я приподнялся на локте. И тут меня прострелило: из позвоночника — в голову. Но теперь я упал на маску, на миг провалился в туман, а потом почувствовал пахнущий резиной кислород и услышал голос Грехова»
«Жив, штурман? Молодцом! Дыши».
Я возвращался к жизни: слышал разговоры командира с экипажем, страдал от ледяного ветра в кабине, чувствовал, как нательная рубаха прилипла к спине.
«Ваня, — звал Грехов стрелка, — Ваня, не спи! Не спи, парень!»
«Да».
«Не спи. Нас подловят «худые» на посадке. Понял? Отвечай!»
«Да».
«Мы поздно придем… Белый свет… Обязательно подловят. Не спи!»
«Да».
«Ты что, парень! Других слов не знаешь? Говори!»
«Да».
«Радист, дышишь? Я скоро пойду на снижение. Потерпи».
«Я потерплю».
Наконец он позвал меня:
«Петрович, ты мне нужен».
Острая боль, от которой я боялся умереть, неожиданно оставила меня. Был только жар, время от времени он накатывал горячей волной от спины к груди. И хотя я лежал на животе, уткнувшись лицом в кислородную маску, мне казалось, что я валяюсь спиной на раскаленных углях. Я завел руку за спину: тыльная сторона ладони была в крови.
Я приподнялся на локте. Неловко это у меня получилось: упал на грудь и снова провалился в туман.
«Паша! — кричал командир. — Поживи еще немного!»
Впереди по курсу я увидел красноватую полоску зари. Экипаж молчал. Остекление кабины было разбито, я хорошо слышал грохот моторов. Левый, кажется, давал перебои. Мы снизились. Дышалось легко, но глаза застилала горячая пелена.
Я позвал Грехова. Он мне не ответил.
«Командир!» — снова крикнул я.
«Здесь», — отозвался он вяло.
Когда я попросил Грехова набрать высоту, он выругался, а потом сказал: «Не могу…» Сказал тихо, словно боялся, что его услышит кто-нибудь из экипажа.
После долгой паузы он выдавил:
«Я устал… — и еле слышно, горестно: — Паша…»
Мне стало страшно: чужим голосом, не по-греховски, жалобно и печально позвал он меня: «Паша…»
Четверть часа мы летели молча.
«Штурман! — подал голос Грехов. — Я буду садиться с ходу. Приборы у меня барахлят. Гляди, Петрович!»
Я подтянул ноги, приподнялся. Меня прошиб холодный пот, и циферблаты приборов поплыли перед глазами.
Машина снижалась.
«Шасси выпущены», — доложил я.
Грехов не ответил.
Я впился глазами в приборы, пот заливал мне лицо.
«Высота — пятьдесят. Скорость — сто семьдесят».
Тут очнулся стрелок:
«Щитки вышли полностью».
Под нами летела зеленая земля.
«Высота — двадцать. Скорость — сто пятьдесят».
Я хорошо видел полосу.
«Высота — десять».
Колеса коснулись полосы, хвост опустился, «дутик» запрыгал по земле. Я ощущал его толчки позвоночником.
Когда меня вытаскивали из кабины, я потерял сознание.
Очнулся на носилках. Надо мной стояли командир полка, флагштурман, еще какие-то люди… Мне показалось, что я вижу среди них Навроцкого. Это, должно быть, начинался бред. За спинами летчиков косо летели рваные облака. Грехов стоял мрачный, с грязным от копоти лицом. Видать, что-то там горело у него в кабине.
Он наклонился надо мной и сказал с веселой злостью:
«Ничего, Паша. Будешь жить! Бог не выдаст, свинья не съест».
Безобразная какая-то поговорка, честное слово! Я до сих пор ее не понимаю.
Летчик поднял мою руку и осторожно пожал ее. Это я запомнил: сухая горячая рука. И еще — лицо: грязное, какое-то мятое, спутанные потные волосы, а глаза веселые, круглые, карие, греховские…
Все. Больше я его не видел.
21
В красках земли и неба уже чувствовалась осень. Дни стали короче, темнело рано, и теперь они все чаще уходили на вылет под шорох дождя. Медленно они шли по сырой траве к своим машинам, которые тускло блестели в сумерках.
Они занимали места в кабинах, слушая, как шарит по обшивке дождь.
Горючее было на исходе. Подводная лодка потопила транспорт, который шел к ним с грузом бензина и авиационного масла.