И вдруг все кончилось. Их словно вытряхнули из жизни полка. Стогов так и сказал — «вытряхнули».
Небо над аэродромом было мягкого, бледно-голубого цвета. Заметно припекало солнце, день обещал быть жарким. Стогов стоял в строю и из-за плеча Грехова наблюдал за командиром полка, который разговаривал с комиссаром. Комиссар, по-южному смуглый, коренастый и плотный, то и дело доставал платок и вытирал бритую голову. Командир, синеглазый тридцатилетний полковник, хмурился, слушая комиссара, и нетерпеливо кивал головой.
Стогов очнулся, когда услышал:
— …отбираются в оперативную группу для выполнения специального задания… — Комиссар читал список экипажей, отпечатанный на листке тонкой бумаги: — …капитаны Рытов, Скосырев, Стахеев, старший лейтенант Преснецов, лейтенанты Лазарев, Смородин, Навроцкий, Чугунов…
Летчики выходили из строя. Стогов смотрел на знакомых пилотов, точно видел их впервые, и тут услышал:
— …лейтенант Грехов, младший лейтенант Ивин.
Командир полка ничего не стал объяснять, только сказал:
— Перебазируемся на оперативный аэродром. Подготовить материальную часть к вылету.
Настали томительные дни ожидания. Остальные продолжали воевать, улетали, не возвращались… А они теперь даже жили отдельно, в палатках на краю аэродрома.
Летчики и штурманы списывали девиацию компасов, прибористы меняли оборудование, механики и мотористы целыми днями пропадали на стоянках: на многих машинах двигатели недодавали оборотов. Экипажи работали, но все равно тяготились бездействием, что-то противоестественное виделось им в этом сидении. Они переживали тоскливую пустоту после тяжелых и горьких дней, медленно приходили в себя — оглушенные, оглохшие от тех страшных дней поражений и потерь.
На машине Грехова работы были закончены, и теперь она с зачехленными моторами и накрытая маскировочной сетью стояла в леске на краю летного поля. Грехов все реже оставался со своими, убегал встречать знакомых летчиков или провожал экипажи, вылетавшие на задание. После ужина он подолгу засиживался в столовой, не зная куда себя деть. Возвращался в темноте, долго укладывался, ворочался в постели, ругался.
3
Лейтенант Сергей Лазарев шел мимо стоянки, где урчали бензозаправщики и переговаривались механики.
На машине Преснецова закончили опробовать двигатели. Летчик вылез из кабины, увидел Лазарева.
— Как у тебя движки, Сергей?
— Движки в порядке. Мы приборы меняем. А что ваши моторы?
— Нормально. Сейчас свечи прожгли. — Преснецов улыбнулся и полез за папиросами.
Лазарев нередко чувствовал себя чужим среди летчиков, видя с каким вниманием и даже любовью они обращаются с техникой. Ну, Преснецов-то, положим, всегда жил рядом с машинами, слесарил в депо, поезда водил. А Рытов? Этот родился на степном хуторе, двести верст от чугунки, потомственный пахарь… Но вот сбросил китель, лезет в мотор. Нашел неисправность, спускается со стремянки, руки в масле, скалится довольный. И даже Навроцкий, веселый щеголеватый Навроцкий, даже он всегда при машине, да и летает так, словно летчиком родился.
Лазарев чувствовал себя неловко и перед своим механиком, потому что не мог и не умел скрыть равнодушия к технике. А Трошин так преданно, так нежно любил машину, что летчику собственное отношение к ней казалось предательством. Вот Трошин встал перед самолетом, ласково кивнул: «Запускай, командир!» Голову опустил, левым ухом к мотору, мягко двинул рукой: «Прибавь газу. Еще, еще…» Рука полезла вверх, замерла, пошла вниз: «Подбери газ. Еще малость, так…» Руки крестом: «Стоп! Глуши мотор». Идет навстречу, улыбается: «Все ясно, командир. Четвертый цилиндр. Сейчас посмотрим».
Лазарев ушел в училище летчиков со второго курса педагогического института. Весной, в конце учебного года, их, немногих парней, собрали в тесной аудитории. Перед ними выступил майор с серым от усталости лицом и глубокими складками в углах рта. Ничего армейского в нем не было — одутловатое, нездорового цвета лицо, прокуренные усы. Говорил он тусклым невыразительным голосом, роняя слова «международное положение», «война», «авиация».
Без внутреннего сопротивления и колебаний Лазарев согласился подать заявление в училище, хотя, наверное, мог бы и отказаться. Он был молод, здоров, хорошо учился. Так много было всего в жизни и так много она обещала, что казалось, и авиации в ней место найдется. И пусть война. Закончит войну, вернется в институт, получит диплом, станет учителем. И потому без чувства потери писал он позднее в анкетах: «Образование — педагогическое, незаконченное высшее», а здесь, на Балтике, как бы успокаивая себя, иногда думал, что ведь и командир полка когда-то учился в педтехникуме.
И когда было окончательно решено, что Лазарев едет в училище, он пришел к той, которую любил и которая давно и преданно любила его и лишь недавно, краснея, призналась, что заметила его еще на первом курсе и с тех пор не переставала думать о нем. Она удивилась: «Ты никогда не говорил об училище». — «Да, я не говорил, не думал… Так надо». Она сказала: «Мне все равно». Потом сказала «да» и поцеловала его сухими горячими губами.
После обеда летчики из оперативной группы собрались в тени палаток. Лейтенант Навроцкий сидел в расстегнутом кителе, из-под которого выглядывала свежая рубашка, и что-то рассказывал с веселым воодушевлением. Слабый ветер шелестел в листве, с летного поля долетал звон работающих двигателей.
За спиной Навроцкого неподвижно стоял младший лейтенант Ивин. По его лицу бродила рассеянная улыбка, взгляд был отсутствующий. Лазарев, сидя поодаль на ящике с приборами, наблюдал за молодым летчиком. Он видел, что тот прислушивается не столько к веселой болтовне Навроцкого, сколько к чему-то в себе. Открытое и доверчивое выражение его лица иногда распускалось в болезненную гримасу, он кривил губы и делался нехорош.
Ивин был одним из троих младших лейтенантов, прибывших в полк накануне войны. Хорошо они смотрелись, стройные красавцы в поскрипывающих хромовых сапогах, в новенькой темно-синей парадной форме, и даже вишневые кубики на голубых петлицах у них сияли празднично. После коротких провозных новичков взяли в дело. Молодые летчики были оживлены, нетерпеливо поглядывали в сторону командного пункта, откуда должны были дать ракеты на взлет. Они не могли даже представить, что первый боевой вылет может оказаться последним, не умели они это на себя перенести, к себе примерить. Они ведь и страха-то еще пережить не успели.
В первом же вылете друзья Ивина погибли у него на глазах: один взорвался в воздухе, другого вогнали в землю истребители. Приковылявший на одном моторе Преснецов с нервной злостью спросил Ивина: «Что, бомбер, оскоромился? Понюхал пороху?» Ивин вздрогнул и ничего не ответил. Он подошел к Лазареву и заговорил бессвязно, волнуясь, стыдясь себя, не договаривая фраз: «Я только узнал его… Только начал узнавать, понимаете? Мы учились в разных отделениях. Поздно сошлись… Я еще не успел по-настоящему поговорить с Колей… И вот он умер…»
Ивин тихо отошел от летчиков и побрел вдоль палаток, постукивая прутиком по голенищам сапог и кусая губы. Лазарев окликнул его. Ивин резко оглянулся: чистое юношеское лицо, глаза широко открыты и ничего не видят. Он смотрел на Лазарева с изумлением, точно перед ним был совсем не тот, кого он ожидал увидеть.
— Ну как, Юра? Нашли тебе штурмана?
— Нет. — Ивин вздохнул и вдруг покраснел. — Пока нет… Командир сказал, что штурман приедет сегодня вечером. Кто-то из штабных…