второй раз — но понравилось не меньше, чем в первый.
Как я и ожидал, премия «Скарлин» досталась мне. Жаль Сэнгера — он не занял даже второго места. Как бы то ни было, три фунта не помешают. И эссе, и поэму хочется, однако, завершить.
Пьеса[52] пишется недурно, но не так хорошо, как бы хотелось, — спектакль ведь уже совсем скоро. В субботу вечером мы с Гордоном распечатали приглашения, и я перед сном их разослал. Приходят ответы, приглашения приняли все, кроме Вударда. По-моему, он меня недолюбливает.
Мейнелл прислал мне предложение ее напечатать. Я ответил, что распродать экземпляры не смогу, но за предложение очень ему благодарен. Он показал пьесу Сквайру, который может пристроить ее в «Меркьюри». О таком я не мог даже мечтать. Тем не менее из дружеских чувств он бы это сделал, вот только боюсь, что такой, как он, мастер пародии, начнет с того, что изучит ее досконально.
Всего за несколько недель я перестал быть христианином (тоже мне, сенсация!); за последние два семестра я превратился в атеиста во всем, кроме мужества признаться в этом самому себе. Я уверен, это ненадолго, и не слишком по этому поводу тревожусь — вот только с Лонджем мы разошлись. Не мог себе этого представить. Знай я, что этим кончится, поверил бы во все что угодно, ведь он — один из тех, ради кого стоит здесь находиться. <…>
В настоящее время, что бы я ни делал, я говорю: «Через три года я полностью утрачу к этому интерес», но ведь в конечном счете наступит время, когда окажется, что делать я в состоянии чуть меньше, заглядывать вперед — чуть хуже. Тогда мышцы станут дряблыми, зрение затуманится, мозг ослабеет. Я утрачу хватку, мне станет труднее концентрироваться, чувства и память утратят былую остроту. А между тем всегда с победным видом говорят, что душа — средоточие нашей личности — останется, несмотря ни на что, неизменной. Боже правый! Я не требую от жизни многого, если я что и требую, то лишь от себя самого, — но тут я считаю свое требование законным. Когда Ты заберешь у меня мои тело и мозг — забери и все остальное. Не дай моей душе жить, когда все, ради чего она существует, исчезнет. Пусть она ослабеет вместе с телом и пусть с моей смертью умрет и она.
Пьеса [ «Обращение». — A. Л.] имела в понедельник огромный успех. Ученики приняли ее на ура, куда лучше, чем наставники; наговорили много теплых слов. <…>
<…> Много думаю о самоубийстве. У меня перед родителями определенные обязательства; не будь у меня родителей, я бы и в самом деле убил себя. «Тот жил хорошо, кто умер, когда пожелал». Прошлой ночью я просидел до часа у окна, сочиняя прощальные письма.
Вот что я написал Кэрью: «Мой дорогой Кэрью, прости, что моя биография получилась недлинной, можешь, впрочем, если хочешь, напечатать ее целиком и даже что-то присочинить. Что бы там ни случилось, присяжные, надеюсь, не вынесут вердикт „в состоянии умопомрачения“. Высшее проявление тщеславия у живых — воображать, что человек безумен, если он по собственному опыту приходит к мысли, что самое лучшее — не родиться на свет. В настоящее время я нормальнее, чем когда бы то ни было. Возможно, я немного взволнован, как бывает, когда собираешься встретиться с новыми друзьями, зато сейчас я все вижу яснее, чем раньше. Когда умираешь молодым, уносишь в могилу мозги, не затуманенные возрастом. Конкретной причины лишить себя жизни у меня нет. Вовсе не страх потерять родных побуждает меня совершить этот шаг. Речь скорее идет о страхе потерпеть неудачу. Я знаю, кое-что во мне заложено, но я ужасно боюсь, что эти задатки уйдут в песок. Пойми, самоубийство — это ведь на самом деле трусость. Уверен, если у меня есть дар, он себя окажет; если же нет — какой смысл жить. Nox est perpetua una dormienda[53]. He вешай носа. Ивлин».
А вот что — Лонджу; «Понимаю, Джон, моя мягкотелость тебе не по нутру. Верно, веду я себя не по- христиански. Ты здесь единственный человек, который значил для меня чертовски много. Передам от тебя Господу привет, если Его увижу, но мне почему-то сдается, что, если Он твой Бог, Он и без того уже все о тебе знает, а если мой — Ему безразлично. Еще увидимся в лоне Авраамовом. Не сомневаюсь, ты первым проникнешь сквозь вечный мрак, дабы каплей влаги увлажнить мой пересохший язык. Привет. Ивлин Во».
Увы, вкус меня явно подводит.
Всемогущество абсурдно. Невозможно быть всемогущим, не будучи всеведущим, а ведь всеведение ограничивает всемогущество. То есть, если знаешь, что произойдет, сделать ничего не сможешь, кроме самого очевидного. Знание контролирует действие и ограничивает возможности. Но, как сказал Добсон, в действиях человека, если он всемогущ, логика напрочь отсутствует. <…>
<…> В этом семестре мне действительно сопутствует успех, однако и неудачи подстерегают на каждом шагу. Все, чего я добиваюсь, ко мне приходит второсортным, утратившим товарный вид. Лондж и Хейл, единственные мои соученики, которых я люблю больше себя самого, предложили мне третьестепенную дружбу с массой несуразностей и недоговоренностей. В качестве старосты я потерпел полное фиаско. Я не оправдал доверие Форда — и умыл руки; я то и дело изменял самому себе. Я трудился в поте лица, а отметки в аттестате стоят весьма посредственные. Я вел нездоровую жизнь. Я сделал многое, за что мне теперь стыдно. Вел себя мелочно, глупо, гнусно. В прошлом семестре я был всем недоволен и вел себя по-большевистски[54] — обычная история. В прошлом семестре я подчинил себе всю «скамью»[55]. И распустил соучеников. Когда же нарушения дисциплины перешли все границы, я вмешался; кончилось же все постыдной капитуляцией руководства. Когда семестр начался, на моей стороне было всё — я же вел себя бестолково и безынициативно; ко мне относились с симпатией, но без уважения. Я оказался в тени Форда и «небожителей».
В этом семестре Форд и «небожители» покидают колледж. В сентябре все будет совсем по-другому. А пока придется держать себя в узде. Моя цель — Оксфорд и Париж. Работать буду с утра до ночи, получу стипендию, хочу основать порядочный дискуссионный клуб и отличный журнал, который должен понравиться благонравным старшекурсникам. Перспектива — хуже не бывает; уж лучше жариться в преисподней.
<…> Утром — в Национальную галерею. По-моему, Лонджу понравилось. Мы с Барбарой сделали очередное открытие; леди и джентльмен в чем-то вроде колесницы. Типичный английский восемнадцатый век — прелесть! Перекусили в «Грейвзе»: мус из лососины, безе и кофе со льдом, и отправились в Блумсбери смотреть греческую скульптуру. Оттуда на Ливерпуль-стрит[56] проводить Лонджа. Потом — в кино, а после ужина в «Куинз»[57] на Шоу. Великолепно. Сначала показали чудесную неприличную сценку из Шницлера[58], а потом «Смуглую леди сонетов» и «Разоблачение Бланко Поснета»[59]. Всё выше всяких похвал. Шоу в своем роде недосягаем. (Замечание тривиальное. Прошу будущего редактора это замечание при публикации выбросить.)
Сегодня утром — в церковь, где думал о богохульном видении Страшного суда, о чем еще напишу. После обеда с Барбарой — к Баррету. Надо снова садиться за историю[60] . Или я получу стипендию, или буду проклят. Или — и то и другое.
<…> Отец, мама, я и миссис Марстон ходили в «Столл» на новый фильм Чарли Чаплина «Малыш». Остался, по правде сказать, разочарован. Слишком броско и сентиментально. Больше всего Чаплин мне понравился в привычной роли эдакого сорванца — как в его старых фильмах. Сцена, где он дерется кирпичом, смешней некуда…
<…> Занимались с утра до вечера. В воскресенье во второй половине дня поехали в Кентербери. Город понравился, а вот собор разочаровал. Авторитет епископа оставляет желать лучшего. В собор нас не пустили, заявив, что идет служба. Мы вернулись через полчаса; собор был закрыт — служба кончилась. Дважды выкупались и несколько раз обошли окрестные деревни. В следующее воскресенье побывали на чудесной службе в церкви Святого Николая. Осмотрели старую церковь и увидели поблизости коттедж со