понимаю: с моей стороны было ошибкой пытаться переделать своих друзей под себя.
Сегодня утром в 9.30 сдавал общий экзамен. Мне он понравился — как, впрочем, и всем остальным. Всего сдающих собралось человек пятьдесят-шестьдесят: все как один — разбойники с большой дороги, но разбойники-интеллектуалы. Я отвечал на четыре вопроса. Первый — моя любимая биография. Я выбрал «Бердслея» Артура Саймонса[62] и написал вроде бы неплохо, во всяком случае, довольно живо. Затем, сильно рискуя, ответил на вопрос: «Внес ли XIX век свой оригинальный вклад в живопись и архитектуру?» Исписал страниц пять — в общем, остался собой доволен. Затем последовал каверзный вопрос о Таците — является ли он самым «актуальным» античным автором, а также вопрос о том, «существуют ли темы, совершенно не пригодные для поэзии». На последний вопрос ответ я дал довольно расплывчатый, вылившийся в панегирик Руперту Бруку[63]. В целом же, думаю, впечатление я произвел благоприятное.
С переводом с листа Ливия я справился, но не более того — впрочем, это ведь еще только предварительный экзамен. Сегодня вечером переводим с французского — и тоже с листа. Вот где будет комедия! А завтра начнется самое серьезное: английская история и эссе.
Прошлая неделя выдалась самой в моей жизни счастливой. Как я сдал экзамен, мне, правда, пока неизвестно. Не буду удивлен, если я получил положительный балл, или огорчен, если провалился. Французский текст я переводил лучше, чем ожидал, а английскую историю ответил и вовсе неплохо. Мне попались английская Реформация и младший Питт[64]. Хуже всего получилось эссе — тяжеловесное, многословное, претенциозное. Viva[65] сдал превосходно. Гоняли меня по сельскому хозяйству XVIII века, но при этом были со мной очень обходительны, я же, по-моему, — умен. <…>
Сегодня утром, спустившись к завтраку, обнаружил на столе два письма из Оксфорда. Одно — официальное, где сообщалось, что я получил Хартфордскую стипендию[66] в сто фунтов. Другое — частное, в котором содержалось поздравление от проректора[67]. Нельзя сказать, чтобы оно меня очень уж порадовало. Сей милый человек писал, что стипендии я удостоен главным образом за умение хорошо писать по-английски и что общий экзамен и английскую историю я сдал лучше всех, а европейскую — хуже всех.
Очень унылый день тут же превратился в самый радужный. Все меня от души поздравляли. Брент- Смит написал мне письмо. Лучше всего то, что теперь я могу уйти с чистой совестью. Сто фунтов на земле не валяются. <…>
Один из самых трогательных комплиментов сделала мне миссис Невилл-Смит, с которой я ни разу раньше не разговаривал. Мы встретились вечером на лестнице. «Поздравляю вас со стипендией, Во. Теперь вы можете, я полагаю, немножко расслабиться. И все остальные — тоже». <…>
Двадцатые годы[68]
В двенадцать ночи, если память мне не изменяет, оказался в комнате бедного Майкла Лерой-Болье в Бейллиоле[69]. Большую часть вечера он провел в слезах — его до смерти напугал Питер, разбив у него на глазах тарелку. Народу набилось столько, что дышать было нечем. После двенадцати остались только выпускники Бейллиола — мертвецки пьяные. Пирса Синотта уложили в постель, и около часа ночи Бенуа и Патрик Балфур спустили меня на веревке из комнаты Ричарда. Выбрался через туалеты в Нью-Куод, что не могло не сказаться на состоянии моего костюма, и проспал несколько часов.
После безумного утра, чехарды бутылочных этикеток и таксомоторов, в 1.45 очутились в вагоне- ресторане[70], за соседним столиком — бедный Брайен Хауард[71]. Ничего съедобного, кроме хлеба с сыром, не нашлось, зато выпили шерри, шампанского, много чего еще покрепче, выкурили по сигаре — и вышли на Паддингтонском вокзале с твердым ощущением, что перекусили отлично.
Родители в прекрасной форме. Отец с увлечением рассказывает, где они побывали во Франции; обнаружил непристойность на гобелене в Байё, отчего пришел в восторг.
<…> Заказал себе новую трость — главное событие первой половины дня. Хотелось по возможности приобрести похожую на старую, но другой такой красавицы не нашлось, да и неприлично было бы ходить с точно такой же. Та, которую я выбрал, — тоже из английского дуба, но полегче и подлиннее. На набалдашнике маленькая золотая пластинка размером с шиллинг с выбитыми на ней моими именем и гербом. Будет, думаю, иметь успех. Дома меня ждала телеграмма от Аластера[72]: звал поужинать в «Превитали». Отменно поели и отправились, заходя по пути в пабы, на набережную, а потом тем же путем обратно в «Кафе Ройял». <…>
Ничего, сколько помню, не делал.
Ходили с Аластером в эмигрантскую церковь на Бэкингем-Пэлес-роуд. Русская служба понравилась необычайно. Священники скрывались в маленькой комнатке и изредка появлялись в окнах и дверях, точно кукушка в часах. Им принесли огромное блюдо сдобных булок и привели целый выводок маленьких детей. Все это время хор, тоже где-то припрятанный, распевал что-то заунывное. Длилась служба бесконечно долго. В одиннадцать, когда мы пришли, она уже была в самом разгаре, а в 12.30, когда уходили, конца еще не было видно. Собравшиеся — в основном изгнанные из России великие князья и странного вида жалкие женщины, якобы любовницы императора, — молились с большим чувством. Мне запомнился бедный старик в изношенной офицерской шинели. <…>
Убили с Аластером уйму времени на магазины, пошли к архитекторам [73], где были с нами очень милы. Обедали в «Превитали», взяли в долг 1 фунт у Чепмен-энд-Холла[74], а во второй половине дня нас занесло на Выставку империи в Уэмбли[75]. Отправились во Дворец искусств, где сначала погрузились в нескончаемый кошмар колониальной живописи, но потом, выбравшись из него, попали в залы, обставленные прелестной старинной мебелью. Зал 40-х годов прошлого века обставляли преподаватели Аластера. Лучшим же, по-моему, был зал Уильяма Морриса[76]. Разглядывал скульптуру — и всем сердцем хотел стать скульптором, потом ювелирные украшения — и хотел стать ювелиром, а потом всякого рода нелепые вещицы, выставленные во Дворце промышленности, — и ужасно захотелось посвятить жизнь изготовлению подобных вещиц.
А потом произошла удивительная вещь. Примерно в 6.30 мы выпили, после чего отправились в индийский театр. Полюбовавшись на редкость беспомощными тибетскими танцорами и каким-то бородатым, который показал несколько самых незамысловатых фокусов, из тех, что способен показать на детском празднике любой говорящий на кокни фокусник-любитель в маскарадном костюме. Из шатра вышли крайне разочарованными. И только обнаружив, что уже восемь и мы оба опоздали, каждый на свой званый ужин, убедились в недюжинных магических способностях смуглого человека с бородой. По счастью, когда я явился к Болдхэду, все уже крепко набрались. Выпив все, что еще оставалось, я очень скоро почувствовал, что не отстаю от остальных, чему не мог не порадоваться. <…>
Ходил на утренний спектакль «Святой Иоанны»[77]. Вконец обеднев, вынужден был подниматься на галерку, где сначала простоял в длинной очереди, а потом сидел на местах, неудобней которых не бывает на всем белом свете. Пьеса, впрочем, очень хороша, а костюмы —